Я открыл первую страницу. Там было написано: "Покаянный канон падшаго, а потом покаявшегося инока…"
14
Что же происходит в этом мире, если смерть не ощущается как смерть?!
15
Я не зажигал свет, но она все равно пришла.
— Ты так долго не звонил.
— Я умер.
— Не похоже. На столе остатки пиршества. Без меня? Слушай новости! Мне обещали талон на арабскую спальню!
— Прекрасно.
— Ты не рад этому?
— Я мертв, Сонечка.
— Ты хочешь, чтобы я ушла?
— Дело твое…
— У тебя неприятности?
— Никаких. Разве что придется расстаться со своей шкурой.
— Что ты плетешь? — а у самой блеснули в глазах черные искры страха: "А вдруг правда!" — Скажи, что ты меня просто так напугал.
— Конечно же, просто так. У меня был Провсс. Маленькая Катя вышла за него замуж, хотя знает, что он облучен и обнаружена еще одна опухоль.
— И ты мне предлагаешь пить из стаканов, к которым прикасался он. Господи, что за дикость!
Соня направилась в ванную и долго терла руки мылом. А потом тихо попрощалась, сказав:
— Я так устала от всего этого…
Она ушла. Однако глухо поцеловала меня в щеку сухими губами. Мурашки от ее поцелуя холодной дрожью пробежали и замерли на моей спине. Я остался один. Фиолетово-прозрачная ночь величественно глядела безднами двух оконных глаз. Моя душа никак не вписывалась в ночной покой. Первая радость, согревшая меня, — горячая слеза, скатившаяся куда-то в глубину моей души.
А потом я дал волю рыданиям.
16
Представьте себе, Сонечку привела моя покойная мама. Когда была жива, разумеется. Точнее, не она привела, а ее знакомая, выступившая в роли свахи:
— Женить надо твоего кобеля, а иначе нахлебаешься с ним.
— Да как его женишь? Сам он не знает, чего ему надо.
— Есть у меня подружка, домработницей работает у Шестовых, а у хозяев дочка, ах, какая дебелая, какая смирная, какая ухоженная, а уж ласковая, бывало, за моей подругой всякий раз гонится: "Возьми трешник для деток своих…" Сама видела, как она крутится по дому: и вышивает, и вяжет, и гусей кормит, и блюда разные варит — вот жизнь у тебя пойдет… Я ее приведу к вам.
Весь этот разговор я нечаянно услышал и, по правде говоря, ждал Сонечку. Она пришла в голубом и была свежа, как утро. И глаза у нее были большие и светлые, и мне почудилось, что в ее голосе — интонации моей Анжелы:
— Вы такие книжки читаете? А я тоже люблю легенды. Вы знаете историю Данаи?
Вопрос мне показался нескромным, и я ответил:
— У меня был приятель, он по части Данай был большим специалистом, а я по мужской части больше…
Сонечка надула губки, и мне показалось, что в ее глазках блеснула искра. Я пожалел, что нагрубил ей, и решил тут же как-то загладить вину:
— Вы в тысячу раз лучше Данаи.
— Как вам не стыдно! — вспыхнула Сонечка. — Вы всегда ни за что обижаете?
Снова мне стало не по себе оттого, что обидел девушку вторично:
— Простите, характер у меня сволочной. Хочу хорошее сказать, а вылетает обязательно дурное…
— И у меня такое бывает! — расхохоталась Сонечка и стала щебетать так мило, что мне сразу сделалось спокойно. Она рассказывала о том, что недавно были пасхальные дни, она связала чехольчики для яиц, такое она видела, когда в Германии была, чтобы вареные яички не остывали, их в чехольчик, а потом берешь по одному из чехольчика.
— Все тот же мой приятель сжирал по сто двадцать яиц за один раз. Надо уж сильно любить, чтобы связать ему сто двадцать чехлов.
— А что, если любишь, думаю, ничего не трудно? Как вы считаете?
Я пожал плечами: дура, не дура! А потом она снова защебетала, и снова мне легко стало на душе. Так у меня появилась потребность быть с нею. И наши встречи продолжались до тех пор, пока она мне не осточертела. Какой там жениться?! Я уж видеть ее не мог! А сказать ей напрямую: "Я никогда не женюсь на тебе", не мог. И всякий раз, оставаясь с Сонечкой наедине, мучился, думая об Анжеле.
И вот такой час наступил: я расстался с Сонечкой и, надеюсь, навсегда.
Теперь, вспоминая Сонечку, я подумал: "А хорошо, что она не вышла за меня замуж". Когда я, ободранный, сойду в мир иной, как же меня признает и примет Анжела. Сонечка найдет себе полноценного Кондратия и будет вязать ему чехольчики на все существующие в мире яйца! Провсс выживет. Не похож он на смертника. Смертники редко женятся на молоденьких. Приблудкин напишет роман про быт, где восславит рынок. А меня непременно обкорнают. И меня не будет в этом прекрасном мире, который так мне дорог своей бестолковостью и даже своей паразитарной сущностью.
17
Во всех паразитарных системах, это я точно приметил, любой, даже самый маленький шеф, патрон, босс, хозяин как бы растворяется в своих подопечных, обретая целостность своей частичности только в паре с самым близким человеком. Я никогда не мыслил себе Пашу Прахова, сына великого Прахова, в отрыве от Шубкина, его заместителя и друга-врага. Я когда-то написал серию двойных портретов, которые как бы вбирали в себя части разных людей, но составляли одного человека. Я изобразил туловище, челюсть и губы Прахова, а в верхнюю часть головы вмонтировал нос, брови и глаза Шубкина. Но даже вдвоем они не составляли одной индивидуальности, поскольку их характеристики таились не во внешних личностных свойствах, а в каких-то жутких отклонениях тела, потребностей и даже аур.
К Паше Прахову я и направил свои стопы, рассчитывая на помощь.
Был конец рабочего дня, когда я подошел к праховской конторе. Кое-где в кабинетах уже орудовали швабрами и щетками уборщицы в синих халатах.
— Где Паша Прахов? — спросил я тихонько у Шубкина, успевшего прикрыть газетой остатки трапезы на столе.
— Был здесь, а теперь нету, — сказал он шепотом.
— Может быть, в туалет ушел?
— Да нет, он уже блевал. Налить?
— Какой там налить? Горю.
— Все горим.
Я ринулся искать Прахова. В кабинетах, где горел свет, его не было. Заглянул в туалет. Прахов неудобно лежал на кафельном полу, прижавшись рукой к батарее. Его живот вытек из штанов и был похож на вывалившийся из чана огромный ком теста. Пресловутое раздвоение личности у Прахова проходило цельно. Каждая часть казалась неделимым монолитом и свидетельствовала о наличии бесчисленных привилегий. Самым значительным подтверждением щедрой сытости был живот, этот неподъемный, ослабевший, огнедышащий, бурлящий ворох тестообразного живого и одухотворенного существа, которое жило абсолютно самостоятельной жизнью. Это уникальное брюхо, наделенное творческой способностью ВЫХОДИТЬ ЗА ПРЕДЕЛЫ СВОИХ ОГРАНИЧЕНИЙ, презирало даже самые современные привозные застежки, пуговицы, молнии. Оно вальяжно, по-домашнему нежась и вздыхая, растекалось по полу, точно навсегда расставаясь со своим владельцем. В его урчащем шепоте слышны были успокоительные обращения к господину: "Ты, повелитель, вздремни, а я пока взойду на вольных дрожжах: вознесусь над смердящим зловонием нашей обыденности".
Я умышленно сильно хлопнул дверью, и Прахов приоткрыл глаз. Узнал меня:
— Чего тебе?
— Послушай, это не совсем то место, где можно лежать.
— Может быть, может быть, — улыбнулся Прахов. — Нам уже, брат, не приходится выбирать места. В жизни надо довольствоваться малым и ловить миг…
— Кайф, — поправил я.
— Верно говоришь, — снова улыбнулся он, пытаясь подняться. Мешал живот. Я ему сказал:
— Его бы сгрести в штаны.
— Сгрести, говоришь? А как его сгребешь? Он же не пшено. И не рулетка. Его сразу внутрь не вкрутишь. Время нужно. Ну-ка, помоги. — Прахов ухватился рукой за писсуар, а левую подал мне. Теперь живот подкатился к моим ногам, и я ощутил теплое месиво на своей ступне. Рубашка на нем расстегнулась, и сквозь дыру проглядывало белое тело в рыжих волосах. Рука Прахова соскользнула внутрь писсуара, и он ругнулся, Посмотрел на мокрую покрасневшую ладонь и подал ее мне: