Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Вернувшись в укрытие, Дженкинс с Остроглазом преисполнились искренней надежды, что Левассье притащил поесть. Теперь в отряде кормили всего раз в день, а последние два дня вообще приходилось голодать. Левассье обнаружился на третьем этаже старого здания, преобразованном в полевой госпиталь.

Дом построили в середине девятнадцатого века, а ремонтировали самое позднее в середине двадцатого. За старыми двойными чугунными дверями парадного (в центре каждой красовался бронзовый шишак ручки) тянулся дворик. Там не было камер, и в окнах никто не торчал, но ощущение, что за тобой следят — следят всё время, пока ты идёшь через двор и стучишься в нужную дверь, — не оставляло ни на миг. Белые крашеные деревянные жалюзи на окнах были подняты. Штор не было. Кое-где горел свет, даже в мансардных окошках под старой красной черепичной крышей. Обитатели дома старательно притворялись, что им нечего скрывать от посторонних.

У ВА имелись шпионские птицекамеры; подлети такая птичка к окну и зависни перед ним, точно гротескно огромная алюминиевая колибри перед цветком, почует электронными сенсорами керосинки, а иногда, если в районе по часам давали электричество, даже обычные лампы. Отчаянно скучающий дистант-оператор, глядя через камеры дроноптицы, изображение с которых выводилось на телеэкраны в разведцентре ВА, не увидит ничего, кроме стандартной, бедной, неопрятной комнатушки, где слушает очередной сеанс радиопропаганды больной малыш или смачно препираются две старухи.

Адъютант Стейнфельда Левассье опасался, что однажды инспектор подойдёт к делу более творчески и заметит подозрительное несоответствие площади клетушек стилю и объёму дома. В таком случае оператор может заподозрить, что за стенами есть и другие помещения, потайные.

Пройдя два поста охраны, Остроглаз и Дженкинс открыли шкаф, пролезли в потайной лаз и появились в полевом госпитале, где, как сообщалось, возился с пациентами Левассье.

Левассье был врачом по профессии и старомодным радикалом — более того, марксистом, — по мировоззрению. Но Стейнфельд заявил:

— Мне плевать на его политические взгляды, он для них слишком честен.

Как ни странно, в затеянной политиками битве политические взгляды теряли всякое значение. Остроглаз оставался в Париже ещё и по этой причине.

Госпиталь представлял собой длинную залу без окон, где воняло потом и выделениями множества людей; вентиляция сбоила. На трёх стенах сохранились выцветшие обои с узором из лилий, по углам обезображенные потёками. Четвёртая стена, возведённая бойцами НС на скорую руку, выглядела жалко: надтреснутые кирпичи да сырая извёстка. От этого площадь залы сократилась вдвое. Между старыми больничными койками и стеной с обоями едва можно было протолкнуться. Под затянутым паутиной потолком горели две тусклых флуоресцентных лампы, по одной в каждом конце залы. Остроглаз и Дженкинс, войдя, прежде всего услышали, как Левассье клянёт скверное освещение.

Врач согнулся над пациентом, у которого была перевязана грудь. По обе стороны от больного было занято по койке.

Левассье был живой, порывистый, чуть бледный, с крупным носом и птичьими чертами лица. Он носил сильные очки без оправы и всё время чихал (простуда у Левассье, казалось, никогда не проходила, сколько Остроглаз его знал). Чувством юмора он был обделён, и тонкие поджатые губы учёного или фанатика лишь оттеняли этот недостаток. За работой он облачался в белый халат — наверное, пациентам так было легче.

— C’est la merde[41], — бормотал он. — C’est la merde.

Остроглаз отыскал в кармане зажигалку. Бензин в ней почти кончился, а перезарядить негде, но он надеялся, что Левассье оценит шутку по достоинству. Он шагнул к средней койке, перегнулся через пациента и высек огонь. В сумрак натекла лужица желтоватого света.

— Ы? — вскинулся Левассье и поднял голову, недовольный, что его отвлекли.

— Так светлее? — невинно спросил Остроглаз.

— Скоро дам поесть, — ответил Левассье по-английски, — не надо тут ко мне ласкаться.

— Правильно говорят ластиться, — усмехнулся Остроглаз.

— Arrêté![42] Ты испугал ‘олбаную птицу! Она гадит, когда её пугают! Как она меня достала, блин... но он настоял...

И Остроглаз увидел птицу: крупный чёрный ворон сидел, вцепившись когтями в стальную раму изголовья койки, будто в насест. Птица нахохлила голову, в глазах её отразился огонёк зажигалки. Ворон каркнул, показав кончик розового язычка. Остроглаз погасил огонёк и убрал зажигалку на место. Теперь он пригляделся к человеку на койке внимательней.

Дымок?

Дымок слабо улыбнулся и кивнул.

— Рад видеть... что ты до сих пор... с нами, Остроглаз. Я только... три дня... как из Брюсселя. Я жду... Стейнфельда. Мне никто... ничего толком... не говорит.

— Ты не такой, как был, — сказал Дженкинс. — Ты совсем на себя не похож.

— Я набрал вес. Они меня отмыли. Постригли.

Остроглаз уставился на Дымка. Теперь, когда того помыли и обрили, лицо Дымка немало впечатляло. Выглядит истощённым, глаза запали, но профиль аристократический и словно бы лучится. Иконописный, подумал Остроглаз внезапно и попытался отогнать мысль, искренне поразившись ей. Не смог. Да, иконописный лик.

Остроглаз отвёл взгляд.

— А это ещё кто тут у нас?

Девушка, спит или в коме, лежит на спине, грудь перевязана, рот открыт и, кажется, пересох. Волосы торчком.

— Кармен, — представил девушку Дымок. — Её случайно подстрелили.

Третий пациент при этих словах вскинул голову. Тощий, глаза навыкате, лицо какое-то слишком подвижное, словно при тике. Остроглазу показалось, что человек этот на грани безумия. Он сидел на краю койки. Наверное, вообще не пациент. В кожаной куртке. Короткая стрижка, возможно, с несколькими проборами, замысловатая, но теперь волосы засалились, и причёска растрепалась. Остроглазу он был смутно знаком. По серьге, куртке и скорченной позе Остроглаз определил в нём ретро-рокера. Ему уже доводилось видеть рокеров в таких вот унылых позах. Это случалось, когда те начинали тосковать по сцене и аудитории.

— Это Рикенгарп, — сказал Дымок. — Он за три дня ни слова не произнёс. С тех пор, как её привезли. Он с ней пришёл. Он её подстрелил. Случайно. Наверное, не понял, кто это, но всё равно стрелять не хотел. У него палец на курке дёрнулся. — Дымок пожал бровями, словно плечами. — Любитель с пушкой. Он делает вид, что не может себя простить. Ему нравится. Пытался не спать. Вчера сдался. Бедолага. Так драматично... Ну, в конце концов, Рикенгарп у нас артист...

Дымок говорил громко, чтобы Рикенгарпу было слышно. Вероятно, надеялся вытащить того из ступора.

— Рикенгарп, — покатал имя на языке Остроглаз. — Гитарист, э?

Рикенгарп глянул на него, непроизвольно польщённый. Так родилась дружба.

— Ты должна понять, милая Клэр, — говорил Римплер, — что мы все увязли в этом дерьме по той простой причине, что принимали себя не за тех, кем являемся.

— Пап.. — Но она не нашла подходящих слов.

Они сидели в отцовской квартире, в админской секции ПерСта. В телевизоре только что закончился вечерний выпуск новостей ИнтерКолонии. Там сказали, что запасы воздушных фильтров из-за блокады подходят к концу, и качество воздуха ухудшается. То тут, то там вспыхивали новые очаги волнений, оттеняя тем самым аховое положение. (Уж тут-то воздух в порядке, подумала Клэр. В админской секции имелась своя вентиляция. Лучшие фильтры достаются Админам.)

Сообщения о новых мятежах. Арестах. Трое восставших госпитализированы. Человек по имени Бонхэм возникал повсюду, подливая масла в огонь, и полиция почему-то не могла до него добраться, хотя большую часть лидеров мятежа уже отловила.

Римплер включил новостной выпуск на середине, дослушал и смешал себе коктейль. Он был облачён в неизменные штаны и грязную пижаму. Он перестал бриться.

вернуться

41

Вот дерьмо (франц.).

вернуться

42

Отстань! (франц.).

66
{"b":"927962","o":1}