И когда Карадин с Калафи присоединились к нему, когда они трое отшвырнули в сторону клерка, прорвались через турникет и начали мародёрствовать, — все в грёбаной очереди последовали их примеру. Бонхэма захлестнула и понесла на острие погрома волна сдобренного адреналином наслаждения.
Мародёры вопили, визжали, метались, яростно набивали тележки и сумки, а набрав, сколько могли с собой унести, прошмыгивали обратно мимо кассы. Они опрокидывали стеллажи с консервами просто потому, что банки, падая на пол, весело громыхали и с оглушительным звоном разбивались. Охранник — старик в униформе — с перепугу забился в угол.
Но частью сознания Бонхэм размышлял, куда запропастился Молт, и прислушивался, не зазвучат ли усиленные динамиками голоса эсбэшников.
Поэтому он выбрался из универмага, набив тележку доверху, как раз в тот момент, когда сливки уже были сняты, а толпа после озорного злорадного детского веселья ударилась в конкретный шабаш. Бонхэм свалил лучшую добычу в сумку, перебросил через кассу и пролез сам. Не прошло и тридцати секунд, как появились эсбэшники. Камеры наблюдения изогнулись на гусиных шеях, глядя Бонхэму вслед.
— Как жаль, что вы не успели узнать Париж, — сказал Бессон.
Они сидели у окна в кафе, в Восемнадцатом округе: Остроглаз, Дженкинс и Бессон. Глядя на Бессона, Остроглаз вспоминал портреты Бодлера: у Бессона была крупная голова, старомодная стрижка, суровые обвиняющие глаза, усталый рот и манеры потрёпанного жизнью певца богемы. Бессон носил старомодный жилет из акульей кожи и узкий аккуратный галстук; на тонкой груди его висела золотая цепочка. Часов на цепочке не было: Бессон продал их год назад, когда русские осадили город, и начался голодный мор. Обувь его была подметана вручную — трижды, по всей длине подошвы, и Бессон прилагал немалые усилия, зачерняя ваксой следы ремонта. На жилете не хватало трёх кнопок. Бессон зарос бородой, под ногтями у него виднелись грязевые полумесяцы. Но он оставался элегантен. Вопреки всему.
Он смалил мятую сигарету с пониженной смолистостью, пока та не обожгла ему желтоватые пальцы. Вздохнув, он аккуратно загасил её и положил окурок в оловянную сигаретницу эпохи принца Альберта, которую носил в нагрудном кармане жилета.
— Эти ублюдки, солдаты-янки, дали мне всего одну сигарету. Даже шоколадной плиточки пожалели. Справедливости ради, облик мой едва ли можно назвать чарующим, э? — Он невесело рассмеялся. Будто в ответ на его реплику, на улице показался грузовик с американскими солдатами.
Грузовик фырчал и вонял метаном[26]: эта модель ездила на клатратном газе. Со скрежетом переключив передачи, водитель завернул за угол, и грузовик скрылся из виду, оставив по себе пахучий шлейф.
— Большая часть американского контингента уже завтра покинет город, — сказал Бессон без особого сожаления.
Дженкинс и Остроглаз переглянулись. Остроглаз пожал плечами.
Дженкинс пытался уговорить Остроглаза прибиться к американцам, притворившись американскими экспатами, которых закружило вихрем войны. В Амстердаме они не единожды обдумывали такую возможность. Но американцы не отправили бы их напрямую домой, о нет. Они бы загнали их на общественные работы. Или попросту пристрелили бы на месте.
— Вы не успели узнать Париж, — тоскливо повторил Бессон. Усталым жестом, полным отвращения, он обвёл израненный, измученный город. Кафе располагалось на узкой улочке с вымощенной булыжниками мостовой, ниже Сакре-Кёр. Купол старинного собора едва проглядывал за черепичными красными крышами; с облачного неба тянуло прохладным предвечерним ветерком. Ветер носил по канавам пропагандистские листовки. Высокие величественные здания теснились на узких улицах, сливаясь в мозаику серого камня и красной черепицы; окна без стёкол напоминали выколотые глаза. Редко где из каминов шёл дым, а на тротуарах громоздились кучи мусора — невиданное для довоенного Парижа дело. В кафе почти не было посетителей. Не было и блюд или напитков — ни пива, ни ликёра, только слабенький чаёк да пара чудовищно скверных вин. Большие кофейные аппараты безмолвствовали: парижане мучились без кофе почти так же сильно, как без еды в дни голода. Владелец кафе держал заведение открытым больше в силу привычки. У стены стояла пара старых цифровых музыкальных автоматов, походивших без электричества на вывороченные из могил надгробия. Впрочем, техники новоприбывших войск ВА наладили газоснабжение, поэтому Остроглазу, Дженкинсу и Бессону была оказана великая честь прихлёбывать у засиженного мухами окошка тёплый чай.
— В этот час тут, в кафе, бывало не протолкнуться, — сказал Бессон. — В следующем зале на каждом столе ломились от яств тарелки, а горничные оглашали посетителям меню очередного дня. Потом заказывали вино и кофе, прекрасный чёрный кофе. Ле-Аль![27] О, я жил в Ле-Але. Я держал книжную лавку в этом квартале. В те дни мы водили со Стейнфельдом близкое знакомство. Он часто приходил ко мне, и мы спорили... — На миг в глазах Бессона, поднявшись из глубин памяти, мелькнула тень неподдельного удовольствия. — Как я обожал с ним спорить! Чудесные были дискуссии! Мы оба наслаждались ими! О, Ле-Аль... туристы были повсюду, а музыканты и жонглёры только и знали, что деньги у них выцыганивать. Французские музыканты исполняли американские песни, американцы же, которых волею случая занесло в Париж, пытались петь на французском. О, Париж дождливыми ночами! Улицы пустовали, можно было выйти в ночь и пойти куда глаза глядят, наслаждаясь романтикой одиночества. И стоило удариться в проклятия дождю, как впереди показывалась brasserie[28], оттуда долетал смех и лился свет. Я знавал хлебопёка по имени Прошен. У него, по всеобщему мнению, получался чудеснейший хлеб, и репутация пекарни была так высока, что люди с готовностью выстаивали на улице по два часа, лишь бы купить хлеб именно в этой лавке. Хлеб был плотный, ни чёрный, ни белый, чуть кисловатый, но и чуть сладкий, немного влажный изнутри... с кристалликами. Comprends?[29] Очень простой, казалось бы, но великолепный, mes amis[30]. Можно было целый час одним кусочком наслаждаться. Таков был pain-Prochaine[31], и таков был Париж. Всего лишь пять лет назад, друзья мои... Прошен мёртв, и сын его мёртв, и когда русские заняли город, союзники разбомбили Ле-Аль из огромной пушки, противоистребительной, и теперь там... — Он пожал плечами и механически отхлебнул чая.
— А теперь явился ВА, — проговорил Дженкинс.
На другой стороне улицы стоял человек и клеил листовку. Отодрав защитный слой, он ловко прихлопнул её к серой высокой каменной стене, у широких ступеней лестницы, ведущей к собору.
Расклейщик был совсем молод, по сути подросток, в рваном грязном свитере. Волосы он укладывал во флэровый узел торчком, по американской моде прошлого года, но узел уже месяцев шесть как полагалось бы обновить; мальчишка кое-как зачёсывал паклеобразные космы шершавыми руками.
Бессон вздохнул.
— Ну почему вы, американцы, навязываете нам свои идиотские причёски?
Остроглаз с трудом прочёл листовку. В переводе получалось что-то вроде:
НАЦИОНАЛЬНЫЙ ФРОНТ ПРИШЁЛ НА ПОМОЩЬ ВСЕМУ ФРАНЦУЗСКОМУ НАРОДУ! ОЖИДАЙТЕ ПРИБЫТИЯ ВОЙСК ВТОРОГО АЛЬЯНСА И ПОМОГАЙТЕ ИМ ОТСТРАИВАТЬ ПАРИЖ! ВТОРОЙ АЛЬЯНС В СОТРУДНИЧЕСТВЕ С НФ ВОССТАНОВИЛ ГАЗ! БОРИТЕСЬ С ЗАГОВОРОМ ИНОСТРАНЦЕВ!
Подросток отправился вниз по улице. Он методично отслюнявливал листовки из стопки, отдирал защитный слой и пришлёпывал к каменным стенам липкой коричневой задней стороной. Листовки напоминали ученические каракули на потрескавшейся классной доске. Расклейщик израсходовал ещё три листовки: каждая с новым текстом, но каждая словно бы продолжает предыдущую.