И кольцо не снимала. Не знаю почему. Просто не могла. Постоянно крутила его на пальце. Надевала наушники и крутила-крутила-крутила. Сосредоточенно. Медитативно. Безо всякой мысли. Чтобы мозги не плавились. Переключалась на это тупое монотонное движение металла «по мясу». И как ещё не протёрла, — вздыхала я равнодушно.
А когда оставалась дома одна, и тоска накрывала совсем уж невыносимо, я переодевала кольцо на исходную руку, вытаскивала из ящика мою готическую розу, и залезала с ногами на подоконник — представлять, что из окна виден двор, и турники, и ОН. Долго-долго сидела так, комочком, смотрела на дорогу, и представляла. И ревела. У меня на телефоне не было ни одной его фотки, и уж тем более, ни одной совместной. А у него не было соцсетей. А то, может, я и открывала бы их в эти моменты слабости. Не знаю. Может и сорвалась бы.
Однажды, мне так сильно захотелось его увидеть, что я отважилась выползти в подъезд — подглядеть «на ту сторону». Тихо-тихо, как мышь, спустилась по ступенькам на лестничную площадку, и выглянула в пыльное стекло, затаив дыхание. Но на турниках его не было.
Может это и к лучшему.
В понедельник я выползла — на пары. Дольше пропускать без объяснительной нельзя было. Жаль. Видеть Ленку и остальных тоже не хотелось, как маму. Как будто и они виноваты в том, что «не принимают» мой выбор. Хотя кто их вообще спрашивал? И зачем? Им всё равно. У них своя личная жизнь. У меня… у меня — нет.
Я решила отнестись к учёбе как к новому виду медитации — выполнять её сосредоточенно и «без задних мыслей». Только чтобы мозг занять. Мне было всё равно на успеваемость и оценки, на людей вокруг. Я уже как-то раз прожила без Матвея пятьдесят один день, — храбрилась я, толкая подъездную дверь, — проживу и…
И в холодном утреннем свете я увидела ЕГО.
И поняла что нет. Не проживу.
Храбрость, как рукой сняло.
Он изменился. Сильно. За полтора месяца в больнице, борясь за жизнь после тяжелейших травм, он не поменялся так, как за эту неделю: тёмные круги под глазами, тяжёлые равнодушные веки, отёки, бледность, разбитая бровь, костяшки в засохшей крови, и дым. Дым. Много дыма.
Он стоял под клёнами, и смотрел задумчиво. Прямо на меня. Как тогда, когда приезжал Ниссан. Но не вышел из под чёрных веток, а так и остался стоять на месте. В порванной куртке, в грязных штанах. С натянутым на голову капюшоном. Упирался в дерево плечом, устало, и наблюдал. Думал. Не сразу во взгляде появилось понимание, что я «настоящая», а когда появилось — он лишь сильнее нахмурился.
И рука снова потянула в рот эту гадость.
И губы, которые неделю назад сводили меня с ума, затянулись, приняли эту отраву, яд, с наслаждением. Проглотили этот смертельный воздух.
А я глотала комок в горле и смотрела, как серые струйки скользят изо рта, вверх по болезненной коже, и сливаются в ядовитое облако. Я обнаружила, что остановилась в десяти шагах, и никак не поверну с подъездной дорожки. Стою и пялюсь на него. Вокруг далёкое движение машин по парковке, чужие люди из чужих подъездов, все бегут по делам, с пакетами, сумками, портфелями, дворник шкребёт асфальт за углом, а я зависла, как в фильме. И пялюсь, и вижу только ЕГО. Мы одни. И сердце стучит, как больное. И он смотрит. О чем он думает?
Я не знала. Не могла даже представить себе. Ненавидит ли он меня? Презирает? Хочет вернуть? Или всё сразу? Я не понимала этот взгляд. Я думала о своём — это Я натворила! Я! Я сделала тебя таким!
Я и сама, наверное, выгляжу не лучше. Отпусти, Матвей, — умоляла я телепатически, — брось труса на поле боя, пни предателя, и борись один, как привык, и ты справишься. Не тяни меня на себе. Я непосильная ноша, я же вижу. Я разрушаю тебя.
Он вдруг пошевелился. Оторвался от дерева. Как будто собирался заспорить, и я испугалась. Очнулась.
Побежала, не оглядываясь.
Шагала по лужам с радужными бензиновыми разводами, по протоптанным в грязи тропинкам, по тротуарной плитке. Подошвы кроссовок скрипели песчинками, которые дворники «сеяли» под ноги прохожих, как семена, на случай гололедицы или снега. Но свежий снег никак не выпадал, а гололёд растаял. И скрипучий песок оставался лежать на тротуарах один.
И шаркал.
И хрустел.
Мерзко. Как стекло за зубах.
Перед парами я заглянула в туалет и ничуть не удивилась, подняв глаза на зеркало. Холодная вода взбодрила. Но мой недельный солёный «заплыв» выступал на лице во всем великолепии. Впрочем, я легко объяснила всё «мамой в больнице». Так что никто из ребят не приставал. Всё выглядело естественно. Даже для Ленки.
Я не призналась ей в настоящей причине моего «прекрасного видочка». Не хотела расспросов на тему Матвея, пересказывать всё не хотела, и ещё раз переживать это — тем более. Подружка весь день заботилась обо мне, откармливала булками в столовой, рассказывала последние новости и сплетни и, в конце концов, она добилась своего — я немного отвлеклась, а несколько раз даже улыбалась там, где нужно. Она у меня просто золото.
Возвращалась с пар я пободрее — очень хотелось домой и забиться в свой уголок. Я предвкушала, как приму горячий душ и укутаюсь в мягкий халат и напялю стрёмные вязаные носки, как бабка, и буду шаркать по квартире в поисках покоя. И не найду его.
Но во дворе тоже оказалось довольно бодро, и мой путь домой оказался тернистей, чем я планировала.
Ещё издали я услышала знакомую музыку.
Турники! — запрыгало сердце в клетке. — Музыка звучит от турников! — я шла и незаметно искала глазами Матвея. Вон Щербатый подтягивается, вон Косарь рядом в телефоне, какой-то незнакомый пацан, и тот белобрысый Макс со дня рождения… и… и знакомая чёрная фигура на скамейке, — обваливаются внутренности, — с бутылкой…
Я никогда не видела моего Матвея пьющим. Это вообще не свойственно ему. Он презирал алкоголь, боялся, не раз признавался мне, что не хочет «как отец», но… Я чуть не бросилась к нему. Хотелось выбить эту отраву из рук, наорать, зачем он творит эту дичь?! Он хочет выбесить меня? Вызвать жалость? Привлечь моё внимание? Что он хочет?! — мучилась я и кусала обветренные губы. — А ведь у него получилось. Меня задевало это. Беспокоило. Даже злило.
Ты это заслужила, Даша, — говорила я себе строго. — Сама выбрала. Теперь пожинай плоды. Гляди, как разрушается человек, которого ты любишь. Гляди во все глаза! Это твоё наказание. Как в той песне, что я частенько слышала в квартире Матвея: «если прёшь, то в состоянии будь достойно выгребсти».
Он не заметил, как я шмыгнула к подъезду. Зато заметил Щербатый: спрыгнул с турника и провожал меня издали, всем своим жёстким видом давая понять, что недоволен «ситуацией», что я больше не заслуживаю его уважения. Я стыдливо забежала в подъезд. Юра прав. Я нарушила слово, я поступила не по-пацански, я предала нашего Матвея, сделала ему больно, и его друзья имеют полное право презирать меня.
Я спряталась от Лизки в наушники.
Включила ту самую песню. Как мазохист. Переоделась в растянутое и удобное, поплескалась в раковине и зависла на узком краешке ванны, с телефоном:
«Когда придёт надобность, что ты будешь делать?» — спрашивал меня суровый голос, пока я разглядывала обложку музыкального альбома — плюшевого мишку с кастетом и горящим сердцем. И ныла.
'Когда не будет выбора, что ты будешь делать?
Остаться смелым, или выпасть на измену.
Тянуть лямку, что ты будешь делать?'
На следующий день всё повторилось почти один в один: турники, Матвей с пацанами, под скамейкой бутылочки, уличная музычка с матами, крики с матами, дым. И моё позорное шествие по двору, под их пристальным взглядом. Теперь Матвей тоже видел. И ответил на комментарий, брошенный Щербатым в мой адрес. Юра не успел закрыться и полетел на землю.
Пацаны бросились разнимать.
А я бросилась в подъезд.
А на следующий день Матвей поджидал меня у самого крыльца. Побитый и помятый, он схватил меня за запястье, когда я попыталась обойти и остановил.
Развернул к себе грубо: