Зачем он тогда поверил в эту улыбку и в ее «все прошло»?
В Москве тоже все было не так, как он думал. Главный редактор журнала Савелий Кузьмич, известный писатель, которого критики называли то «патриархом», то «главой школы современного рабочего романа», торжественно объявил, что Пахомову редакция выделила самого лучшего редактора. «Таких теперь уже и не осталось, — покровительственно улыбнулся Савелий Кузьмич. — Я и свои романы ему доверяю. Правда, не всегда он в форме, но сейчас Александр Иванович в порядке».
Он назвал фамилию. У Степана чуть не сорвалось с языка: «Да он же умер». Заметив его смятение, Савелий Кузьмич с придыханием сказал: «Да, да… тот самый».
И тут же его познакомили со сморщенным, точно высушенный гриб-сморчок, старичком, в котором Степан никак не мог признать могучего сибиряка, автора нашумевшего в тридцатые годы романа о гражданской войне.
Александр Иванович ткнул ему жесткую костистую руку и сказал: «Ну что ж, идемте работать».
По темному редакционному коридору они подошли к двери с табличкой «Отдел прозы».
Степан не знал, радоваться или огорчаться, что у него такой знаменитый редактор. Да он, собственно, еще и не ведал, что такое редактор, шел за сухоньким, похожим на подростка старичком и никак не мог поверить, что этот тщедушный человечек и тот сибирский писатель, о котором так тепло говорил Горький, одно и то же лицо.
«Будем работать», — повторил Александр Иванович, когда они очутились в крохотной комнатке. Он порылся в кипе папок, тяжело придавивших стол, придвинутый к окну, и, достав знакомую бежевую, с обтрепанными углами, стал неторопливо развязывать тесемки.
Когда Степан увидел страницы своей рукописи, ему, как слабонервной студентке, впервые попавшей в анатомический театр, сделалось дурно. Нет, он еще ничего не прочел, только глядел на исчерканные, все в чудовищных хвостах и разводах синего карандаша страницы и боялся одного: вот сейчас грохнется в этой комнатке.
Тихий и чрезвычайно деликатный Александр Иванович усадил его, как больного, рядом с собой и устало сказал:
«Мне понравилось… — Он ткнул синим карандашом в рукопись. — И я вот уже попытался пройтись…»
А дальше он спокойно начал объяснять свою правку. Глухие и какие-то округленные слова редактора не достигали слуха. Степан почему-то сравнил их с каплями дождя, неслышно бьющими в стекло (дурацкое сравнение!), и ему вдруг стало неуютно и тоскливо, как бывает человеку неуютно и тоскливо поздней осенью в непогоду. За мокрыми окнами неслышно сеет дождь, а он смотрит на раскисшую тропинку опустевшего, мертвого сада. Сад, где каждое деревце и каждая былинка взращены и взлелеяны им, — его рукопись. А теперь…
Степан смотрел на испещренные синим карандашом листы и начинал понимать, что жирные разводья — зачеркнутые лишние слова и предложения, хвосты — недостающие запятые; некоторые слова заменены.
Он наконец пришел в себя и стал читать. Почти все замены были точнее и лучше. Округлые слова-капли Александра Ивановича начали пробиваться к нему: «У вас слишком короткая фраза, фраза-недомерок, на полмысли. Я вот попытался объединить. Посмотрите. Мне кажется, так лучше… — Он оторвал голову от листа, но так и не разжал зубы, закусив мундштук. — Что, не согласны?»
«Я пытался… — пролепетал Степан, — сохранить свой стиль».
Тень доброй усмешки скользнула по ручейкам морщин на лице Александра Ивановича, он опустил глаза к листам рукописи. «Свой стиль был у Бальзака, Толстого и Чехова… И, может, у Бунина. — Он обдал Степана дымом. — Ну ладно, с этим потом… А вот что нам делать с архитектоникой? Сюжет-то рассыпается. Нужен, молодой человек, цемент. У классиков — любовь. А ваша лямур и на известь не тянет. — Видя, как Степана залила горячая краска, Александр Иванович успокоил: — Да вы не огорчайтесь. У вас характеры, а их можно попробовать и на извести».
И началось. С утра они сидели в прокуренной крохотной комнатке с Александром Ивановичем, а с обеда Степан уходил к себе в номер гостиницы, получив, как школьник, домашнее задание «перепахать», «углубить», «прописать», «психологически мотивировать»… И он «пахал» до глубокой ночи и не то чтобы забыл о своей Лене, а просто некогда было и думать о ней. И Степан не писал ей, не звонил, держал себя «в узде». Он умел накинуть на себя узду, и это было его спасением и его проклятием.
За две недели они с Александром Ивановичем сделали журнальный вариант повести, и Степан, измученный, но счастливый, отправил телеграмму Леночке, а сам с редакционным авансом в кармане решил «кутнуть». Подходя к Александру Ивановичу, он так и сказал старику. «Золотопромышленники кутят, — хитро сощурился тот. — Похвально. Но я вне игры».
Напускная развязность слетела со Степана, и он, поскучнев, пробормотал: «Хотелось как-то отметить… С вами… Столько работали». — «Мы еще отметим», — сочувственно кивал Александр Иванович.
Вечером Степан сидел на пятнадцатом этаже гостиницы «Москва» на веранде кафе с сотрудницей журнала Галей, милой девушкой, которая с каждой выпитой им рюмкой коньяка становилась все милее и чудеснее. Все было прекрасно. В кармане у него лежал билет на завтра в Сочи. Послезавтра туда же прилетает Лена, и они тогда по-настоящему отпразднуют его успех. А сегодня можно расслабиться, «снять напряжение», как говорят москвичи.
Галя действительно чудная девушка, умная, мило подшучивает над Степаном и его женитьбой (он уже все рассказал). Он держит в своих ладонях теплую руку Гали и, дурачась, спрашивает: «Могу я попрощаться сегодня со своей холостяцкой жизнью?» — «Можешь, можешь», — смеется Галя.
Потом они оказались в его номере. Когда зазвонила междугородная, хмель оставил Степана. Он знал, что это Лена, и не снимал трубку, лихорадочно придумывая, что он ей скажет. Вышел глупейший разговор.
— Ты где был?
— Ужинал.
— С кем?
— С друзьями…
— Они с тобою?
— Нет.
— А кто же в номере? Женщина?
— Нет…
Трубка нервно всхлипывала: «Кто, кто, кто?» Степан умоляюще посмотрел на Галю. Она расчесывала большой белой расческой волосы, еле сдерживая смех. И вдруг Степан услышал свой голос.
— Никакой здесь женщины нет. Это Галя.
Трубка истерически зачастила: «Какая Галя? Какая, какая?..»
«Дурак…» — зло полыхнули глаза милой и чудной девушки, и она сердито бросила расческу в раскрытую сумку.
Степан пристыженно умолк, держа в руке рокочущую трубку…
А потом была кошмарная ночь. Он без конца заказывал телефон Лены. Телефон то молчал, то отвечал взрывами рыданий: «Как ты мог, как ты мог? Как, как?..»
И все же, что произошло тогда?
Он прилетел в Сочи… Зачем? Идиот. Зачем? Черт попутал. Ладно, прилетел. Снял квартиру и побежал на почту звонить. Дома Лены не было. Квартирная хозяйка начала с выговора: «Какую вы нам вчера ночь устроили». Он извинялся, просил прощения и молил сказать, где Лена. «Вы недостойны! — твердила хозяйка. — Недостойны…» Но смилостивилась: «Утром ушла и до сих пор не звонила». В голосе ее была тревога.
Это еще больше подхлестнуло Степана. Заказал завод. Разыскивал Михаила, Машу, Ситковского. Михаила и Машу не нашел. Другие ничего не знали про Лену: «Она же в отпуске». Проторчал на почте до позднего вечера, пока в общежитии не разыскал Бурова.
«А разве она не с тобой? — удивился Михаил. Потом стал кричать: — Ты какого дьявола не заехал за Леной? Она тут извелась, бог знает что думает…»
«Значит, он еще не знает про вчерашнее, а то бы кричал еще сильнее», — подумал Степан и, обрадовавшись, попытался перевести разговор в шутку:
«Скажи Лене, что я хороший. Пусть не капризничает. Завтра жду ее». — И он назвал свой сочинский адрес.
Злой и голодный побрел через ночной город, уговаривая себя, что все обойдется. Миша понял его и уладит их размолвку. Он сделает все. Уговорит Машу. Маша — подруга Лены. Обойдется. А сам знал: не обойдется. Не обойдется. Не такая Лена.
«А собственно, что произошло? — стал вновь уговаривать он себя. — Что? Ну, посидел с девчонкой в ресторане. Хотел попрощаться с вольной холостяцкой жизнью. Да ведь ничего и не было. Если б не сорвалось с языка… Значит, все было бы шито-крыто. Это-то она понять может?»