Владимир Иванович нажимал на кнопку, но не слышал звонка и, решив, что он испорчен, стал колотить кулаками в дверь. Вышла няня в помятом, не первой свежести белом халате, закричала:
— Это чего ж тебя, родимец, разрывает? Чего?
— Мамаша, — Прокопенко просунул ногу в приоткрытую дверь, — мамаша, вчера вечером к вам доставили женщину с тяжелым отравлением…
— Ну? — зевнула нянечка, косясь на ботинок Прокопенко, застрявший между створками дверей. — Ты ногу-то убери. Убери, милай! — Она сказала это так спокойно и мягко, что Владимир Иванович тут же повиновался и даже отступил на шаг от двери.
— Ее фамилия Прокопенко, — проговорил он. — Елена Сергеевна Прокопенко. Она в реанимационной.
Нянечка продолжала смотреть на Владимира Ивановича изучающе, будто силилась узнать в нем знакомого.
— А кто же ты ей будешь?
— Муж, мамаша, муж. Ты пропусти меня, пожалуйста.
— Да нельзя ведь, милай, нельзя. А потом… — она смущенно замялась, поворачивая голову назад, в коридор, — здеся один у меня есть. С вечера дремлет. Он тоже мужем назвался.
Нянечка распахнула дверь, словно призывая в свидетели того, кто там дремал в коридоре.
Прокопенко переступил порог и в полумраке коридора, в его глубине увидел приземистую фигуру Пахомова. Он, видно, только поднялся с дивана и растерянно смотрел на нянечку и Прокопенко.
Мужчины несколько мгновений молча стояли друг против друга под испытующим взглядом нянечки, даже переступили с ноги на ногу, сначала Пахомов, а потом и Прокопенко, а затем сделали по нескольку шагов навстречу и остановились.
— Ну как она? — наконец выдавил из себя Прокопенко и, не выдержав воспаленного, мученического взгляда Пахомова, опустил глаза.
Губы Пахомова беззвучно шевельнулись, тело напряглось, но он только вздохнул и опустил плечи, сразу обмякнув, напомнив мяч, из которого выпустили воздух.
«Он действительно жалкий, — подумал Прокопенко. — Да, жалкий». Но того злорадства, которое его охватило при разговоре по телефону, Владимир Иванович не испытал. Он лишь почувствовал боль, острую, режущую. Боль сжигала не только его, но и Пахомова.
Несколько минут стояли молча друг перед другом, не зная, что сказать, что предпринять, а потом тихо отошли в дальний угол коридора к дивану, где всю ночь просидел Пахомов, и тот начал рассказывать Прокопенко, как его не пускали в больницу, как он звонил на квартиру главному врачу и как «все же прорвался в палату к Елене Сергеевне».
— Но это ничего не дало, — упавшим голосом говорил Пахомов. — Ничего… Елена Сергеевна до сих пор не пришла в себя. Ее держат на кислороде, переливании крови…
Прокопенко слушал сбивчивый рассказ Пахомова и не мог понять, почему в нем нет злобы на этого жалкого человека. Ведь он причинил ему и всей его семье столько горя и страданий. И вдруг нашел объяснение: «Ненавидят сильных. Тех, кто воюет».
И Прокопенко было уже легко говорить со своим врагом. Он стал его расспрашивать, что говорят врачи, что будет дальше с нею, и, узнав, что надежды почти никакой, надолго замолчал, отодвинувшись в самый угол дивана. А Степан Пахомов все говорил и говорил. Ему хотелось высказать и свои страхи и свои надежды. Он хотел найти сочувствие, хотел, чтобы Прокопенко отозвался, может быть, накричал на него, даже ударил, но не молчал, не сидел как в воду опущенный, а что-то делал, спасал Лену. Ведь он, Степан Пахомов, уже все перепробовал и передумал за эту ночь, и теперь нужно было что-то предпринять еще, что-то придумать, чтобы спасти ее, Лену, а Прокопенко молчал, отодвинувшись в угол дивана, опустив плечи и зажав ладони коленями.
— Что же делать? Что? — злясь на Прокопенко, спросил Пахомов.
Владимир Иванович продолжал отрешенно молчать и чуть раскачивал свое крепкое, здоровое тело. Он думал, что все суета и тлен, тлен и суета. Если и есть что стоящее в мире, то это человеческая жизнь. И больше ничего.
Он понимал, что сейчас нужны не слова. Они нужны только ему, Степану. Лена сама выключила свое сознание из этого суетного мира, и вот уже более десяти часов врачи не могут вернуть ее к жизни.
«Зачем же эти слова? Зачем? — спрашивал себя Владимир Иванович. — Если ничего нельзя сделать для нее, то надо хотя бы помолчать. Помолчать!»
Владимир Иванович не только не слушал Пахомова, но и не глядел в его сторону, и тот, выговорившись, скоро умолк. Они еще несколько минут сидели молча, а затем, словно что-то вспомнив, резко поднялся Пахомов.
— Пойду узнаю.
И сразу вскочил Прокопенко и решительно преградил ему дорогу.
— Нет, пойду я! — резко произнес он и, будто смягчая свою резкость, примиренно спросил: — Куда идти?
Пахомов, кивнув в сторону лестницы, сказал:
— Реанимация на втором этаже. Там столик дежурной сестры. Я провожу.
Но Прокопенко круто повернулся и побежал по лестнице вверх, показывая всем своим видом, что он в провожатых не нуждается.
Владимир Иванович скрылся, а Степан Пахомов остался стоять в коридоре, не зная, что ему делать с собою. Он так и стоял, не шелохнувшись, ожидая возвращения Прокопенко, изредка бросая взгляды на пустую лестницу, пока там не появился Владимир Иванович.
Тот спускался не спеша, растерянно поглаживая правой рукой перила и задерживая шаг. Казалось, он не шел, а его вели на невидимом поводу, как ведут лошадь, которая не хочет идти, а ее ведут, и она идет, подневольно перебирая ногами.
Подойдя к Пахомову, Владимир Иванович молча покачал головой, и тот понял, что ему нечего сказать. Все так же, как и было час назад, когда туда поднимался Степан: Елена Сергеевна без сознания, она живет на кислороде и лекарствах, которые ей вводят с физиологическим раствором через капельницу.
Все так же, как и было. «А ведь в любую минуту может быть хуже, — ужаснулся Пахомов. — Об этом сказал врач, дежуривший в реанимации. Наверное, то же он повторил и Прокопенко».
Они стояли, не проронив ни слова, долго, пока небо за окнами больницы не стало мутнеть и наливаться светом дня. Для всех временных жителей этого большого серого здания наступал новый день.
«Для одних он может стать началом избавления от недугов, — думал Владимир Иванович, — а для других их последним днем. И все это происходит в прекрасном и дурном мире. Дурном, если люди сами, по доброй воле уходят из него».
Пахомов поглядел на часы:
— Сейчас подъедет Матвеич. Уже восемь. — И, повернувшись, пошел к двери, где в кресле дремала нянечка.
Владимир Иванович остался у окна, захваченный своими мыслями, стоял, прислушиваясь к голосу того, кто «вошел в него» вечером, когда «скорая» увезла Лену. Он все больше завладевал им, командовал, распоряжался, и Владимир Иванович не удивлялся этому внезапному нашествию. Он хотел отдать всего себя ему, потому что этот пришелец, возможно, и был настоящий Владимир Иванович Прокопенко, который всегда жил в нем, но которому он никогда не давал развернуться, глушил и теснил всякими запретами и ограничениями.
С человека должны однажды спадать путы прожитых лет, как сор, как короста, которые налипают и обволакивают здоровое тело. Надо сбрасывать с себя привычные и удобные тебе и людям условности, ложь и возвращаться к себе самому, а не жить с тем выдуманным и сделанным тобою «я», к какому привык, как к домашним тапочкам.
«Правда неудобна и трудна, — думал Владимир Иванович, — в ней очень тяжело признаваться на людях. Но человек не должен врать хотя бы себе. Не должен обманывать себя. Для начала надо начинать с этого. Хотя бы с этого. Люди, люди… Сколько вы притворяетесь! Сколько паясничаете, пыжитесь и надуваетесь, как пузыри! Зачем все? Зачем? Чтобы выбиться «в люди», вырвать лишний кусок, обойти ближнего? Суета сует…»
Владимира Ивановича окликнули. Он обернулся. Рядом стоял ссутулившийся Иван Матвеевич. Лицо почерневшее, землистое, глаза глубоко запали, и в них нездоровый лихорадочный свет.
— Ты прости меня, Владимир Иванович, — дрожащим и каким-то надтреснутым голосом начал Митрошин. — Прости старого. Виноват я… Она третьего дня говорила со мной, плакала, просила совета, а я… — Иван Матвеевич задохнулся, достал платок и вытер глаза. — Я вот его ругал, — повернулся он к Пахомову. — Его. А надо бы тебя упредить. Тебе сказать, что худо ей. Она ведь сама…