И вот еще. 14 декабря он записывает: «Я слишком впал в унынье, снова очень печален… Мучает мысль, что я навсегда останусь в России…»
— В декабре и январе они поумнели все, — замечает Русакович. — Давайте посмотрим, где он пишет про белые дома, шоссейную и железную дороги. Ведь это было рядом с нами. Вот здесь, — листает он страницы, — записи идут у него каждый день. Девятого, десятого и так до пятнадцатого января…
Он читает:
«11 января. Русские вклинились в нашу оборону. Вчера была тревога. Вечером ходил на кладбище. Ужасно! Многие мертвецы лежат непогребенные. Могилы не имеют крестов. Завтра в 6 утра идем на передовую. Тяжелый марш по снегу до белых домов. Беда с румынами. Одного пришлось 1,5 километра почти тащить на себе, так как он все время падал. Наконец достигли белых домов. Чертовские беспорядки и неорганизованность, ничего не приготовлено».
— Эти белые дома были последними очагами сопротивления немцев в районе заводов, — прекращая чтение, говорит Иван Порфирьевич. — Мы их буквально выковыривали из подвалов. Дальше:
«12 января. Сидим в погребе, очень скудный свет. Русские снова перешли через шоссе. Через несколько часов начнется атака. Получили пополнение из артиллеристов: два унтер-офицера и двадцать два рядовых. Все пушечное мясо. Русские снова активизировались. 13 января. Когда я докладывал подполковнику Айхлеру, пришло сообщение, что наша 9-я рота окружена. Нужно было сейчас же отправиться в путь. Невероятно трудная работа — вести народ на передовую, а мы к тому же не знаем, перешли ли русские за железнодорожную линию…»
— Перешли, перешли, — замечает Русакович. — Мы уже к траншеям белых домов выходили. А вот он пишет дальше:
«У нас неплохой дзот, но пришел безумный приказ, и мы его оставили, оказывается, надо быть всем вместе. Теперь на 20 человек две маленькие щели. Все нервничают и справедливо ругаются. Укрытий почти нет, это означает верную смерть для нас. Были в 80 метрах от русских, пули свистели вокруг. Один русский крикнул: «Иди сюда, немецкий солдат». Спать, конечно, нельзя. У меня сильно болят пальцы на ногах и руках. Я, вероятно, их отморозил. Русские продвигаются дальше. Они сломя голову рвутся вперед. Артиллерия и минометы не дают нам покоя. Виноваты в этом проклятые румыны, которые без маскировки пробегают по дороге. Хочется этих идиотов расстрелять».
— Давай вали с больной головы на здоровую. — Вновь отрывается от дневника Русакович. — Нет, он, этот офицер, какой-то шалый, не как все. Вы видели, что они представляли из себя в то время. Тут уже у них шла агония. Наматывали на себя всякое тряпье. Голодали, мерзли, экономили боеприпасы. Им было еще хуже, чем нам осенью. На войне всем плохо, но кому-то обязательно хуже… Обязательно.
А вот две его последние записи:
«14 января. Артиллерийский расчет, бывший с нами, вчера понес большие потери (свыше 20 человек). Русские прорвались, и там остался пулемет. С остатками своего взвода вернулся фельдфебель Янзен. У него большие потери. У меня во взводе на сегодня 10 человек. — Богато живешь, коллега, — сердито обрывает чтение Русакович. — А не хочешь, восемь в роте, как было у меня. — Сегодня 1 убит и 6 ранено, — продолжает он. — Наша артиллерия стреляет по своим же рядам. Наша рота потеряла три четверти своего состава. Прибыло пополнение из 7 саперов. Мерзнем и голодаем». — Да, тяжелый случай, — вздыхает Иван Порфирьевич. — Все это знакомо. Только поменялись мы с ними местами. Ну, давайте посмотрим, что он записал в последний день.
«15 января. Сюда через железнодорожную линию перешел русский. Его окликнули саперы, опознали, и он уже расстрелян. У него взяли немецкий пулеметный диск. — Могло быть и такое, — опять комментирует Русакович. — Потерял солдат ориентир и залез в чужую оборону. Война… — Как долго будет продолжаться наша ужасная жизнь здесь и будет ли вообще улучшение? Нас все время подкарауливает враг. Один другому желаем смерти. Мы в окружении. Нам не хватает боеприпасов. Мы вынуждены сидеть смирно. Место, которое мы хотели занять, все еще не отбито. В 12 часов ночи его должны очистить штурмовые орудия. То там, то тут, рядом с нами, бьют минометы…»
— Думаю, что в эту ночь, а может, и на следующий день, — продолжает Иван Порфирьевич, — он погиб. После того как немцы отказались принять ультиматум, им приходилось туго. Наши войска, участвующие в окружении, теснили их с северо-запада. А мы здесь своими малыми и измотанными силами ударили с узкой полоски от берега Волги. Нас было так мало, что когда остатки нашего полка пошли в наступление, то в боевые порядки встали все. К тому времени мои минометные батареи были разбиты вдрызг. Да и расчеты в них сменялись по многу раз, а потом наша минометная рота совсем перестала существовать. Меня назначили командиром стрелковой роты. Но — это только название. Людей в ней на отделение еле набиралось. И все-таки всех нас охватила такая горячка идти вперед, было такое желание наступать, что никого нельзя было удержать.
Как только сомкнулось кольцо вокруг немецкой армии у Калача, мы здесь, в Сталинграде, хоть маленькими силами, но обязательно старались атаковать и теснить врага. Знаете, сегодня выбили немцев из траншеи, завтра заняли дом, пролет разрушенного цеха. И так шаг за шагом, но вперед обязательно. Вот какая у нас жизнь настала. Девятнадцатого января пошли опять в наступление, и тот немец, которого мы не добили в траншее, швырнул в меня гранату-колотушку. Помните, у них были такие с длинными ручками…
Я упал, а граната подкатилась прямо ко мне под бедро…
Спасло то, что одет был в ватные штаны и полушубок. Конечно, разнесло бедро, но ногу не оторвало.
Два человека, один из Германии, другой из Белоруссии, сошлись на Волге, чтобы убить друг друга. Один из них прошел всю Европу, забрался в глубь России и пытается убедить себя, что здесь он защищает свою родину. Как же надо одурманить и ослепить человека, чтобы довести его до такого идиотского состояния. «Я охотно умираю за свою Германию на берегу Волги». Что делается с людьми… Что делается… Страшно подумать.
Иван Порфирьевич опять задумчиво смотрит в окно, а потом уже другим тоном добавляет:
— Вот так я закончил свою сталинградскую эпопею. Жалко было, ведь двух недель не дотянул до конца. Уже в госпитале в Ленинске узнал о завершении боев и митинге в Сталинграде на площади Павших борцов.
Когда слушал приказ Верховного главнокомандующего, который читал Левитан, слезы текли…
Провалялся в госпитале до лета, столько же, сколько воевал в Сталинграде…
Иван Порфирьевич рассказывает свою «дальнейшую войну», а потом мы переводим разговор на дела послевоенные, и лицо моего собеседника просветляется в теплой домашней улыбке.
— А знаете, как я закончил войну? У меня девятого мая родилась дочь. Представляете, кончается страшная война, которая унесла с земли пятьдесят миллионов жизней, и у двух воинов, а моя жена Елена Яковлевна служила в охране, рождается человек. Да еще девочка, будущая мать… Тут природа оказалась умнее людей. Вот так начался мой самый первый мирный день.
Познакомился я со своею будущей женой летом сорок четвертого года, когда, после излечения в армейском госпитале, находился в резерве 61-й армии, а затем здесь же учился на курсах усовершенствования офицерского состава. Конец войны застал меня далеко в Германии, аж на Эльбе.
Как все молодые отцы, ждал первенца сына, но родилась Валюша. А потом уже поперли мужики. На разруху, какая была в стране, нужны крепкие руки. Вот трех сыновей мы и родили с Еленой. А теперь уже пять внуков: два внука и три внучки. Жизнь идет… Жизнь всегда побеждает… Ведь какая на земле была война, а все позарастало: и окопы позарывали, и деревни заново поднялись, и города отстроились, и люди другие пришли. И только у тех, кто был на ней и хватил ее полной мерой, болят души… Болят смертной болью… и утихает она лишь на время, а когда вот так разговоришься, начинаешь вспоминать и думать, сколько утрачено, сколько погибло безвозвратно и что не сбылось — заходится сердце и леденеет все в тебе…