Гадали и прикидывали мы всяко. Даже если удастся продать наше сено за две тысячи (королевская цена!), прибавка к моей стипендии, составлявшей 220 рублей, оказывалась мизерная.
— Можно придержать сено до бескормицы, — рассуждал Егорыч, — и тогда пойдет вдвое… Но до весны и сам ноги протянешь. Нет, — решительно обрывал он себя, — надо что-то делать сейчас. Сейчас же…
А я знал, что сделать уже ничего нельзя. Отпуск Егорыча давно кончился: и его очередной и тот, что он брал за свой счет.
Мои каникулы тоже пропали… Надо было возвращаться, доставать машину и везти сено на продажу.
И мы вернулись.
— Через неделю будет машина, и мы едем за сеном, — сказал мне Егорыч и пропал из дома.
Я спрашивал у его жены и старухи тещи, где Егорыч.
— На работе! — сердито отвечали они и смотрели на меня недобро, будто я и был причиной того, что Егорыч не жил дома.
Но вот ровно через неделю, сотрясая улицу, к их дому подкатил огромный, похожий на открытый вагон трофейный грузовик.
Он издавал такой рык и грохот, что в окнах дребезжали стекла.
Во двор к нам влетел семилетний Васек, сынишка Егорыча, и прокричал:
— Вмиг собирайся! Батя наказал.
Скоро я разглядывал чудо-машину. Низкий широченный кузов, громадная кабина, на массивном переднем бампере по краям две стойки с ярко-красными наконечниками. Назначение стоек я никак не мог определить, а они-то больше всего занимали меня.
— Видал, какого я «Гитлера» взнуздал. — Появился улыбающийся Егорыч и игриво пнул ногой скат грузовика. — Как думаешь, сколько можно нагрузить на такого чертолома?
— Да мы же там все сено заберем.
— А чего? — подмигнул Егорыч. — Все равно одна машина.
— Где же ты его достал?
— Там уже нет, — довольный собою, ответил сосед. — Тут, брат, целая история, долго рассказывать…
Но я и сам теперь догадался, где последние дни пропадал Егорыч. Конечно, он ремонтировал эту колымагу.
В сорок третьем, после разгрома немцев, Сталинград был запружен трофейными машинами. Тогда по расчищенным от завалов улицам сновали автомашины всех марок, из всех стран Европы: и «мерседесы», и «фиаты», и «рено»… Но уже к концу войны они почти исчезли. Не было запчастей, резины, и их отправляли партиями в металлолом.
«Гитлер», наверное, последний трофейный грузовик во всем городе, и Егорычу было чем гордиться.
— Егорыч, а это зачем? — не вытерпел я и указал на стойки.
— Полезай в кабину и погляди сверху, — загадочно улыбнулся он.
Поднялся и ахнул. Кабина походила на рубку, и я почувствовал себя капитаном. Яркие наконечники стоек на бампере указывали габариты корабля. Гляди, какие удобства шоферу!
Водитель не глушил мотора, словно боялся, что не заведет его заново. Вся посудина тарахтела и сотрясалась грудой железа.
Ехать нужно было километров девяносто по проселку, и поэтому двинулись сразу же, чтобы засветло добраться до места. Но засветло не удалось. В дороге «Гитлер» дважды намертво глох, и Егорыч с шофером по часу копались в моторе.
Наконец, видно уже в полночь, добрались до деревни, где и остановились на ночлег у знакомых Егорыча (они были у него везде).
Машину поставили перед воротами, вошли в просторный дом и уже через четверть часа сидели за поздним ужином. Мои спутники напрочь застряли за столом, а меня выручила дочка хозяина Люся, которая только что вернулась с улицы. Люся в этом году окончила десятилетку, сдавала в медицинский, но срезалась на первом экзамене, плохо написала сочинение.
Обо всем этом она рассказала мне легко, посмеиваясь над собой, но с твердой уверенностью, что она обязательно поступит в институт на будущий год, потому что «теперь знает, как это делается». Естественно, на меня, студента, она смотрела, как на пришельца из другого мира, из того неведомого и загадочного, куда сама собиралась шагнуть, да по своей же глупости оступилась.
…Мы вышли из дома. О чем говорили, не помню. Но не так уж трудно представить разговор юноши из города и семнадцатилетней сельской девушки, встретившихся впервые.
Сидели в широченной кабине «Гитлера» у дверок, а между нами еще добрый метр. Как только я начинал сокращать это расстояние, Люся сразу распахивала дверцу и с легким цокотом ставила на подножку свои аккуратные «танкетки». Я считался неробким парнем — четыре года самостоятельной жизни что-то значили, — однако так и не смог преодолеть тот проклятый метр в кабине «Гитлера».
Поняв, что не все берется напором и смелостью, я уже не воевал за пространство между мною и Люсей, а только держал ее за руку и говорил, говорил.
Все забыл: забыл, о чем мы говорили, забыл ее лицо, глаза, волосы… Но до сих пор помню ее руки, не по-девичьи твердые, крепкие и сильные, помню налитые и в то же время нежные щеки.
И еще помню свои ощущения. Их дольше всего хранит моя память.
Иду по парку, и острый запах свежескошенной травы вдруг возвращает меня в детство…
Бабушка подняла меня с постели, сунула в руки узелок с завтраком для деда. Он косит за речкой, и я, ежась от утренней прохлады, бегу по мокрой холодной траве. Это было так давно, что я уже забыл тот случай и, наверно, никогда бы о нем не вспомнил, если бы не дурманящий запах свежескошенной травы. Ко мне приходит, казалось, навсегда забытое.
Мы и просидели-то с Люсей, может, час, а может, полтора. Я держал ее руку, а когда захлопали в доме двери и начали выходить шофер, Егорыч и хозяин, я рванулся к Люсе, неловко поцеловал ее куда-то возле уха, она тоже на мгновение прижалась ко мне и выскочила из кабины.
Выскочила и растаяла в синеватой дымке нарождающегося утра…
Потом, когда мы поехали, я долго ощущал благодарное чувство встречи с девушкой родниковой чистоты, от соприкосновения с которой сам становишься и чище и значительнее. Хотелось все время благодарить ее не словами, а тем все понимающим взглядом, каким посмотрели друг на друга, когда в доме распахнулась дверь и мы поняли, что расстаемся; хотелось сказать спасибо за то, что она удержала меня на той черте в кабине-рубке грузовика и наша близость не исчерпалась, а осталась в нас и вот теперь разлилась в сладостное чувство ожидания новой встречи, которая будет неведомо когда, но будет обязательно…
Этими чувствами я жил все утро. Мы приехали в колхоз, постояли у правления, потом двинулись в поле, начали метать сено из стожков в кузов «Гитлера». Вся работа будто шла в прорву, как-то мимо меня. Сначала я со стога кидал навильники вниз, в кузов, потом подавал сено вверх, слышал голоса Егорыча, шофера, что-то им отвечал, но все это происходило с кем-то другим, а я плавал в той синеватой дымке утра и улыбался славной девушке.
А неугомонный Егорыч все кричал и кричал нам сверху:
— Киньте, ребятки, вот тот пластик сенца. Киньте!
Рядом со мною, засыпанный трухою сена, сердито взмахивал вилами шофер.
Как и меня, его заливал пот, а Егорыч не давал нам и вздохнуть:
— Еще, ребятки, еще подайте… Ну…
И я как угорелый подавал и подавал сено Егорычу, а сам все прощался там, в кабине «Гитлера», с милой девушкой Люсей и никак не мог с нею проститься.
Наконец после сильной перепалки Егорыча с шофером мы подали ему гнет — огромное бревно и веревки. Шатаясь, как пьяный, я отошел от грузовика и был поражен его размерами. Как же эта махина сдвинется с места?
Потом завтракали, заправляли «Гитлера» горючим, доливали в радиатор воду, готовились в обратную дорогу, а я все еще не мог прийти в себя. Громадный грузовик, похожий на самодвижущийся стог, стал медленно выбираться на дорогу…
Большой, сильный и счастливый, я лежал на вершине стога-перины и думал о самой прекрасной девушке. Что она делает сейчас? Встречу ли я ее когда-нибудь? С этими мыслями я, видно, и задремал.
Проснулся от истошного крика Егорыча. Он стоял метрах в десяти от машины сбоку дороги и вопил:
— Го-о-р-рим! Батюшки, го-о-р-р-и-им!
Я перевел взгляд с Егорыча на сено и увидел, как языки пламени охватывают мой стог-перину. А Егорыч уже кричал мне: