На фотографиях широкоплечий, крепкий и уже немного располневший мужчина в морской форме. Лицо скуластое, глаза широко поставленные, брови вразлет, густые. В этом человеке, мне казалось, все было широким: и широкая кость, и широкая грудь, и брови. Вглядываюсь в фотографии и особенно в снимок 1945 года, где Таращук еще худ и молод. Как тот шестнадцатилетний мальчишка смог все вынести, хотя, казалось, и половины его мучений и страданий хватило бы, чтобы оборвалась жизнь здорового мужчины. Откуда черпал этот юноша силы, чтобы выстоять, не свихнуться, не пасть духом, когда враги избивали его, раненного, топтали сапогами перебитые кости, а потом потащили к виселице и уже не было никакой надежды, а в затуманенный мозг истерзанное тело посылало только один сигнал-мольбу: «Скорей бы конец, скорей бы…»
В 1942 году Генри (его звали тогда Геннадием, будем и мы так называть его), прибавив себе два года, пробился через неприступный военкомат в первую в нашей стране школу юнг.
Мне в том далеком и грозовом сорок втором было столько же, сколько и Геннадию, — четырнадцать. Только жил я тогда во фронтовом Сталинграде, который еще год назад был таким же недосягаемым тыловым городом, как и Уфа Геннадия. Многое совпадает у мальчишек военных лет.
Мой отец, как и отец Геннадия, на фронте, но у нас воюет еще и старший брат, который пошел добровольцем. С матерью оставались мы с младшим братом, а Геннадий был в семье один. К тому же у него в 1938 году умерла мать. Перед войной отец женился, но мальчик не мог принять мачеху и был с нею, как он говорит, «не в ладах». А когда началась война и отца забрали в армию, Геннадий заболел болезнью всех мальчишек того времени — попасть на фронт. Но что было делать с его тринадцатью годами?
В такое время учиться Геннадий считал чуть ли не преступлением, хотя ему и нравилась учеба и был он отличником. Но сейчас, когда люди гибнут на фронте, когда отец там, нужно заниматься другим. Нужно бить фашистов. А учебу могут себе позволить только малыши да девчонки, а он, здоровый парень, должен подсоблять отцу. И если уж на фронт не пускают, то хоть здесь, на заводе. И он становится рабочим — идет в ученики токаря. Мысль попасть на фронт не оставляет его. Он только меняет тактику — рабочему человеку легче пробиться в армию.
Как мне все это знакомо! Будто рассказ про мою жизнь. Но была и разница.
…В августе сорок второго мой родной Сталинград уже пылал, наши дома рушились под ударами фашистской авиации и мы хоронили убитых и задавленных в блиндажах горожан, а в «сухопутной» Уфе появились военные моряки. По городу прокатился слух: набирают здоровых, крепких подростков на флот.
«Ну теперь-то! Теперь! — заколотилось в груди. — Я же здоровый, крепкий! Вот мои руки, ладони, как у отца, ссадины зажили. И на год подрос…»
Но в военкомате ничего этого не приняли во внимание.
— Нельзя! Надо шестнадцать. Ну хотя бы шестнадцатый, а у тебя…
Видя, что Геннадий не уходит и вот-вот расплачется, лейтенант с пустым рукавом, засунутым под ремень, сказал:
— Попробуй через райком комсомола. Может, они что…
Геннадий выскочил из военкомата и, не помня под собою ног, помчался в райком. Но и здесь то же самое:
— Понимаешь, четырнадцать лет, да и те еще в октябре исполнятся…
— Да что вы с годами ко мне привязались? Лучше смотрите на меня. Второй год на заводе, наравне с мужиками… Глядите. — И Геннадий ухватил стул за одну ножку и поднял его над собою на вытянутой руке. — Видели?
— Ты тут спектакль не устраивай! — прикрикнула строгая женщина в очках. — Иди зови родителей, мы еще с ними поговорим, доброволец.
— Какие родители! Какие? — закричал Геннадий и выбежал.
На улице не мог сдержать слезы. Очнулся, на плече рука мужчины, который был в комнате райкома.
— Не плачь, малец. Я тебя понимаю. Но с четырнадцатью все равно не возьмут. Ты прибавь два года, раз у тебя другого выхода нет…
Волнение было таким, что, когда открывал пузырек, выплеснул чернила прямо на метрику. «И исправить-то легко было — восьмерку на шестерку чуть подтер да обвел чернилами. И все! А теперь что? Ну какой же я невезучий!»
Сел писать заявление: «Прошу зачислить меня в моряки. Отец на фронте, мать умерла, я сирота».
Метрику исправлять не стал, так залитую чернилами и приложил.
В райкоме отругали. Особенно усердствовала женщина в очках, но на медкомиссию направили.
Здоровье не подвело, прошел по всем статьям. Ухватил справку и на завод. В этот же день получил расчет. Дома взял четвертинку ржаного хлеба, три соленых огурца, положил деньги на стол, а под них записку мачехе: «Поехал на фронт бить фашистов». Даже не снял своей рабочей замазанной робы. Боялся — вдруг передумают и повернут назад, а рабочему человеку доверия больше.
Везли на север, и, когда начались дожди и холода, пожалел не раз, что не взял телогрейку.
В Архангельске увидели войну. Фашистские самолеты бомбили город. Оглушительно гремели раскаты зенитных орудий, рвались бомбы, повсюду крики людей, а потом начались пожары. Особенно долго горели склады.
Прямо с поезда мальчишек бросили гасить огонь. Они целыми днями спасали продукты, обмундирование, ящики с оборудованием. Тушили один пожар, а фашисты сыпали зажигалки в другом месте, и огонь вспыхивал заново…
Наконец-то в городе справились с пожарами, и в флотском экипаже, где разместились юные новобранцы, жизнь постепенно начала налаживаться. В спортзале возобновила работу медицинская комиссия, беспощадно делившая мальчишек на годных и не годных к службе на флоте, счастливых и несчастных. И опять здоровье Гены Таращука не подвело.
«Спасибо родителям… Где-то там отец? Видно, уже узнал о моей радости. Я тоже теперь военный человек…»
А потом долгожданный миг получения военной формы и первое знакомство с морем. Нет, не боевой поход, не морская служба, а переход на войсковом транспорте «Воронеж» из Архангельска на Соловецкие острова, где должна была начать свою жизнь первая в нашей стране школа юнг.
…Выбрался на палубу и спрятался за шлюпкой. Морской воздух с привкусом соли и еще чего-то необычайно свежего и вкусного. Впереди бескрайний простор, еще шире и безбрежнее, чем башкирские степи. Красотища! За кормой весь в тусклых свинцовых переливах след парохода. Какого парохода? Корабля! Конечно, корабля, который идет, режет надвое, разламывает морскую гладь.
…И вдруг, как из гигантского холодильника, дохнуло обжигающим морозным ветром. Вода всколыхнулась, по ней пробежали косые темные полосы, небо упало на палубу и распороло свое обвисшее брюхо об острые мачты. Палуба стала уходить из-под ног, и Геннадию показалось, что качается не корабль, который сразу оказался маленьким и беспомощным, а вздымается и падает свинцово-серое небо. А потом исчезло и море и небо, клочковатый туман облепил все, и были слышны лишь набирающий силу гул ветра да хлесткие удары волн в борта.
Какая же это прелесть — качка! А еще говорили… Как на качелях, вверх, вниз, вверх и с обрыва вниз, аж холодок забирается под сердце. Красотища!
Но уже через четверть часа восторг Геннадия пропал. Тошнота, слабость, а потом свело горло. Морская болезнь, кто не испытал ее, тот не моряк.
«Человек не волен выбирать себе внешность, — думал Геннадий. — Даже здоровье во многом зависит от того, каким ты родился, а вот характер — штука наживная, его надо ковать самому. Его ты можешь сделать таким, каким захочешь. Только многое нужно сделать. Все в себе надо перебрать. И негодное, хлипкое — за борт, безжалостно за борт. Это нелегко, но только так человеком и можно стать. Настойчивому и упрямому лучше и легче все дается в жизни, чем размазне и слюнтяю».
…Вошли в гавань Благополучия. Подали сходни. Ослабевшие, пошатываясь на нетвердых ногах, юнги толпой повалили на причал.
— Тверже ногу, тяни носок, — шутливо встречает у причала старый моряк. — Вы же юнги, так скачите по трапам дьяволами, а не расплывайтесь медузами.