Горькое.
— Пей, пей, — приговаривает Метелька, не позволяя отвернуться. — Оно полезное. Сказали, что каждый день надо. Давай уже…
Пью.
Горечь вполне терпимая. Да и в целом не отравят.
— Живой… — Метелька выдыхает и позволяет опуститься. — Блевать не станешь?
Я прислушался к себе.
— Не-а.
— Если вдруг, то говори. Тут он ведро есть… — он махнул куда-то в сторону, а я вновь отметил, что зрение изменилось.
Стало… лучше?
Определённей.
Чётче.
Теперь я вижу не только очертания предметов, теперь я вижу Метелькино лицо, правда, всё одно чёрно-белое и ещё размытое, будто смотрю на плохой старый снимок, который долго лежал и наполовину выцвел. Но это больше, чем было раньше.
Лицо у него узкое, длинноносое и ассиметричное, что ли. Одна щека будто к уху подтянута, а другая — обвисла. И потому кажется, будто Метелька улыбается криво.
— Я это… сейчас кликну…
— Кого?
— Антошку… — Метелька воровато оглянулся и сказал: — По пять разов на дню ходит. И ругается, что эти, государевы, тебя замордовали.
Не замордовали.
Руки шевелятся. Ноги тоже. Стало быть, не парализован. Да и тело ощущается иначе. Пока сложно сказать, насколько, но вот это прошлое чувство, когда оно двигается словно через силу, словно в воде находясь, ушло.
Хорошо.
Очень даже… так что, пособием там Савка послужил или нет, но мы не в претензии.
— Зови, — говорю. — Только это… не уходи далече. Нет у меня ему веры.
— Ага… ещё та погань, — легко согласился Метелька. И, приблизившись, на ухо сказал: — Проигрался он крепко. И на зелье дурном сидит…
Почему я не удивлён.
— И задолжавши потому. Но Мозырь его тем и держит.
Как будет держать и Савку. Думаю, не сам Антошка играть стал, да и зелье дурное вряд ли по собственной инициативе принял. Где-то подвели. Предложили.
Помогли.
А он и не устоял. Слабый человек.
— Так-то он полезный. Какой-никакой, а целитель… так что не боись, тебя не тронет.
— Я… давно… лежу?
— Седмицу уже.
Охренеть.
То-то слабость такая, дикая.
— Тебя-то как эти вон увели, так и всё… я ж думал, что в город пойдём. А они возвернулись, тебя же ж нету. Сказали чего-то, и государева сестрица молвила, что ты вроде как крепко очень болен и потому надобен уход. Ну и эти двое с тобою останутся.
— Они… тут?
— Не, третьего дня отбыли. А так-то кажный божий день ковырялися. Афанасий наш на это крепко ругался, что, мол, этак и вовсе изживут и без соборования.
Верю, что именно эта деталь и волновала батюшку более прочих.
— Какое мне… соборование…
— Перед смертью если, то Господь и язычника простит, — уверенно заявил Метелька. — Но этие сказали, что ты не помрёшь, но поздоровеешь, хотя и не надолго. Там-то всё одно помрёшь. Я-то… ну…
— Подслушал.
— Ага, — он не стал отказываться. — Мозырь же ж…
— Разозлился, что я не пришёл?
Неудобно вышло, хотя моей вины в том и нет.
— Ну… сперва-то да, а я рассказал, что ты в шпитале нашеем и что государынин лекарь тебя самолично пользует.
Звучало это на диво пошло.
— Он и велел приглядвать. Ну, на всякий… после ещё Антошку к себе вызывал, знаю.
Не поверил, стало быть, Метельке. Что логично. Кто такой Метелька с точки зрения уважаемого местечкового авторитета? Так, мелкий клоп. И верить такому — себя не уважать.
— Вот… ну и все-то и ждали. А этот…
— Что говорил? Целитель?
— Так-то я не всё слышал… ну типа, что ты всё одно долго не протянешь. Хорошо, если зиму увидишь… что-то там с энергиями и прочим. Что тело они поправили, а вот душа в нём держаться не больно-то хочет.
Удержим.
Я не позволю Савке просто взять и уйти.
Из шкуры вывернусь, но вытащу его из этой сонной полудрёмы, в которую его целители загнали. За тело им, конечно, спасибо большое человеческое, но вот с приговором поторопились.
— И Мозырю говорил?
— Ну…
Говорил, значит. Если не Метелька, то Антон Павлович.
— А он?
— Сказал, что сперва ты очухаешься, а там и поглядит, чего да как…
Понятно.
С одной стороны, может, так-то и неплохо. Какой интерес Мозырю завязываться с потенциальным покойником? С другой… он точно попробует проверить, правду ли сказали. А может, и решит, что с паршивой овцы хоть шерсти клок, а пока пацан жив, можно и попользовать к вящей пользе своей.
Впрочем…
Разберемся.
— Так я пошёл? Звать?
— Иди, — я лёг, прикрыв глаза, и попытался заглянуть внутрь себя. Савка был тут, всё ещё сонный и недовольный тем, что я его сон нарушил. Он ворчал и не желал занимать тело, потому как жить в его представлении было тяжко, а тут вот, внутри, спокойно и хорошо.
Он бы вовсе не отказался уступить это тело.
Зачем оно?
Тем более помирать скоро. Причём, как я уловил, мысль эта Савку совершенно не пугала. Скорее даже наоборот, он радовался, предвкушая скорую свою смерть, видя в ней… надежду?
Избавление?
Не понимаю.
Дети все хотят жить. Да и взрослые большею частью тоже. А он вот… он… как с этим бороться?
— Очнулись, стало быть… — Антон Павлович был слегка сонный и какой-то более мутный, нежели обычно. А я не отказал себе в удовольствии разглядывать лицо его. Острые черты. Нос прямой крючковатый. Над губами — усики двумя чёрными чёрточками. — Чудесно, чудесно… как себя чувствуешь?
— Слабость… — проныл я Савкиным голосом. — Руку поднять тяжко, дяденька Антон Павлович.
И поднял, демонстрируя, что таки да, тяжко. Руку перехватили, сдавили запястье, а в другой руке целителя часы появились, на тонкой цепочке.
— Пульс… нормальный. Зрение… к слову, видишь меня?
— Мутно, — я решил, что врать пока не стоит. Тем паче правда бывает всякою. — Но так да… получше стало.
— Получше… столичные… учить меня будут. Понаедут. Смотрят свысока… ну да, только у них сил — ведром черпай, не осушишь, а когда дара искра, капли…
Да и те дурным зельем потравленные, то тяжко. Понимаю. Но молчу. Киваю…
— Вы… добрый, — шепчу старательно глаза тараща. — А они… привели… велели лечь. И всё…
— Да, и не объяснили ничего ребенку! А ведь ни слова не скажешь, да… ни слова… как же… самолично Вяземский…
Вяземский?
У Танечки, помнится, иная фамилия была. Хотя… может, она по отцу, который на дочери Вяземского женился… ладно, это вообще дела не касается. Так, мозг по старой привычке пытается упорядочить всю поступающую информацию.
И это хорошо.
Если пытается, то работает.
— Ничего… правда, новости, Савелий, не очень хорошие, — Антон Павлович обернулся и, заприметив в углу Метельку, велел: — Иди вон. За дверь. Не маячь.
Метелька и выскользнул.
Далеко не ушёл, надеюсь. А мы остались вдвоём. Антон Павлович глядит на меня презадумчиво да усик свой покручивает, пощипывает. Я прям вижу, как в просторной его черепушке мыслишки всяко-разные копошатся.
Небось, не надеялся на моё выздоровление?
Хорошо бы получилось. Столичные взяли да натворили дел, улечили мальчонку. Но какой с них спрос? Никакого… а мальчишка, поганец этакий, снова взял да и выжил.
И теперь думай, что да как.
Мозырь трогать меня запретил. Но ведь был кто-то кроме Мозыря, кто-то сунувший подушку в руки доброму Антону Павловичу… и этот кто-то не убрался. Теперь вот Антошке надо как-то извернуться, и он точно не понимает, как.
— Дела, Савелий… плохи твои дела.
— Я… ослепну? — интересуюсь робко.
— Хуже… они уверены, что ты умрёшь. Знаешь, что такое хроническая энергетическая дистрофия?
— Не-а.
Вот чистую правду сказал. И звучит-то как… солидно звучит.
— Твой дар… очнувшись… начал развиваться, однако не вовне, как сие положено, а внутрь тела. Он и помог тебе справиться с болезнью, однако перенапрягся.
Врёт ведь.
Правда, не понять, в чём, но врёт. Или скорее, как человек взрослый и опытный, умело мешает ложь с правдой.
Но мы слушаем. Даже делать вид не надо, что интересно, потому как и вправду интересно.