— Как этот?
— Вывел. Пробовал оказывать сопротивление. Угрожал.
— Не бил?
Геннадий чуть головой дёрнул.
— Надо было?
— Нет.
Я поморщился. В груди нарастал другой ком. И значит, лёгкие отказывают. Или сосуды в них лопаются. А значит, скоро задохнусь, своей кровью захлебнувшись.
— Этот сразу жаловаться пойдёт. Вот что… будет к тебе особое дело. Пригляди. За этой…
— Полиной? — уточнил Геннадий.
— Именно.
Потому что чую, что муженёк её бывший то еще дерьмище. И если в моей палате он буянить не рискнет, то как знать, что там, за пределами. И под больничкою подкараулить станется. И у дома.
— Скажешь… что я тебя по особому… графику…
Я всё-таки закашливаюсь и ровно в тот момент, когда в палату возвращается Полина с врачом вместе. Они и помогают избавиться от очередного комка.
— В лёгких скапливается жидкость, — врач хмур. — Надо ставить…
— Ставьте, — разрешаю ему, не позволив договорить. — Если нужно. Только погоди… немного. Иди. Подожди.
Это врача злит. Ну да, он же врач, а я с ним как с лакеем. Потом извинюсь. Времени немного.
— Ты, — смотрю на Полину. — Одна чтоб ходить не смела. Вот. Гена за тобой приглядит. Провожать. Встречать. Куда ехать надо — скажешь. Отвезёт. И назад. Ясно?
— В этом нет необходимости.
— Не тебе решать.
Будет она тут со мной спорить. Вон, и Геннадий со мной согласен, потому как кивает.
— И за мальцом… передашь там, чтоб тоже приглядели.
— Но… — она растеряна.
— Дно, — отвечаю. — Что будешь делать, если твой парня увезёт? А? Не думала?
Бледнеет. И стало быть, что-то этакое в голове витало, да в мысли не оформилось. А ведь знает, что способен. Женщина почти всегда знает, на что способен её мужчина. Видят они нас насквозь. Вот только не каждая рискнёт себе признать, что то, увиденное, и есть правда.
— Ничего, — махнул бы рукой, если бы силы были. — Один хрен охране заняться нечем. Вот пусть работают… а ты давай, зови этого… костоправа.
Перед врачом я всё же извинился.
Раньше бы и не подумал. А тут вот как-то… нет, не совесть. Может, понимание, что он хамства не заслуживает. И врач толковый. А процедура… неприятная. Хотя мне любое прикосновение теперь неприятно. Ну да фигня.
Потерплю.
Недолго уже осталось. Пару дел завершить, а там можно и помирать со спокойным сердцем.
Из лазарета нас выставили на следующий день после отъезда дознавателя. Зорянка явилась ещё до рассвета и, безбожно растолкав нас, сунула в руки Савке ком одежды, буркнув:
— Одевайся ужо.
— Так у меня есть, — робко пикнул Савка.
Одежда лежала на стульчике, аккуратно сложенная.
— Тое заберу. А то попортишь, не поглядишь, что новое же ж. На вас же ж горит, не напасёшься. Евдокия Путятична ночей не спит, изыскивает, где б кроху какую урвать, чтоб вам было…
Под незлое, скорее взбудораженные ее ворчание мы переоделись. Савка и волосы пригладил, заработав одобрительное:
— Во-во. Старайся. Чесаться надобно. Зубы чистить, а то повываливаются и будешь ходить беззубым. Беззубого-то ни в один дом приличный не возьмут. Даже истопником.
Шла она неспешно, вцепившись в Савкину руку так, словно опасалась, что он вырвется и сбежит.
— А завтрак был? — спросил Савка.
— Завтрак? Не, не было. От сейчас мне и сподмогнешь. Тебя ж ныне в храм водить не велено. От же ж… Повыдумали. Дитё горькое от Господа отваживать. Хоть и Синод, а всё неправильно это. Какой от храма вред? Молиться надобно…
Тут мы с Ставкой преисполнились к Михаилу Ивановичу глубокой благодарности. Не то, чтобы службы или нахождение в храме как-то на нас влияло, но сами службы, долгие и нудные выматывали. Ко всему в храме было душно, тесно, а заунывные песнопения вгоняли в дрёму. Спать мы не решались, крепко подозревая, что за такое наказание покрой не ограничится. Нет, я был не настолько наивен, чтобы надеяться, что нам дадут поспать. Или что этот запрет, наверняка облаченный в форму рекомендации, вовсе не будет иметь последствий.
Плевать.
Как-нибудь разберемся.
— А сам-то служил… служил сам… но у нашего батюшки голос-то получше будет. Он как поёт, так прям до нутров всё пробирает. Этот-то, синодник, конечне, старался, но как-то слабенько… нету у него голосу. Не дал Господь. Зато уж после-то… после… как благословил всех, так прямо полегшело. Прости, Господи, грехи мои тяжкие…
Она перекрестила себя, а потом, чуть поколебавшись, и меня.
— И все-то прониклися… вона, Антон Павлович и на колени упал. Плакал горько. Небось, каился. И ты покайся, душе враз полегшает.
Ну да, каяться нашему Антону Павловичу было в чём.
— Сильно плакал?
— А то… он же ж и неплохой человек, только слабый. Пьёт вона. Играет…
И проигрывается, потому что не бывает иначе. А где проигрыш, там и долги. Могли за долг потребовать шкуру приютского мальчишки? Могли… но кому это надобно?
Какой смысл?
У Зорянки спросить?
Я бы спросил, но…
Мы пришли.
Сперва в корпус, а затем и в столовую, которая располагалась в отдельном огромном, судя по гулкости и размытости стен, зале. Может, бальном, может, ещё каком. Теперь тут стояли длиннющие столы и лавки под стать.
— От… — в голосе Зорянки почудилось сомнение. — Ты того… Тарелки надобно расставить. Не побьешь?
Ну да, Савка же слепой.
— Я постараюсь, — откликнулся он с готовностью.
— И смотри! Хлеб таскать не вздумай! Все посчитано!
Тарелки возвышались на краю стола темной громадою. Савка брал по несколько штук и расставлял. Дело несложное, но требующее определенной сосредоточенности. Надо было не только путь найти меж столов, но и ставить по порядку. Хорошая тренировка вышла.
Возились мы довольно долго, но ничего не разбили, и уже это можно было считать удачей.
Завтрак…
Что сказать.
Хлеб. Жидковатая каша, размазанная по тарелке и чай. Сегодня даже с сахаром, правда, сладость такая, слабо уловимая, оттого и чувство, что чай этот просто разбавлен вчерашним, куда как раз, ввиду приезда высокого начальства, сахару и не пожалели.
Савкино место и прежде на краю было, но сегодня единственный сосед поспешно от нас отодвинулся, да ещё и перекрестился.
Так и повелось.
Нельзя сказать, чтоб Савка вовсе стал изгоем, в том, обыкновенном смысле. Задираться с ним желающих не было. Скорее уж его сторонились и относились с откровенной опаской, и разговаривали лишь тогда, когда иного выхода не было. Причем касалось это не только приютских. Наставники в большинстве своем тоже делали вид, будто Савки не существует. Разве что батюшка Афанасий — а от необходимости посещать Закон Божий нас никто не избавлял — взял за обыкновение рассказывать о муках, которые претерпевают души язычников и прочих нехороших личностей. Причем фантазией батюшка обладал такою, что местами и меня пронимало, а взгляд его тяжёлый был устремлён на Ставку. И Савка от этого взгляда цепенел и проникался ужасом. Но не настолько, чтобы раскаяться и принять крест.
В общем, так и жили.
Учеба, которая и не учеба. Работа. От нее тоже амнистии ввиду Савкиной уникальности не вышло. Да тренировки наши, теперь уже трижды в день.
Ну или как получится.
Вон, в конюшне с граблями тоже приседать можно, а в коровнике — отжиматься.
Савке тренировки не нравились.
Пожалуй, даже больше, чем службы в храме и уроки Закона Божия вместе взятые.
Что поделать, был Савка изрядно леноват и избалован прежней беззаботной жизнью. И если поначалу им двигал страх за шкуру, то постепенно страх отступил, сменившись какой-то детской уверенностью, что теперь его никто не тронет. И потому надобности нет тренироваться.
Тяжко это.
Больно.
И время свободное, которого и так немного, забирает. А ещё и сон. И вообще…
Нет, бегать я его все равно заставлял. И прыгать. Приседать, отжиматься. Только ощущал, как с каждым днём нарастает Савкино недовольство.