— А ведь из Перловки идёт. Вишь ты, неладное с ним стряслось. Как знаете, а только неохота мне туда соваться.
Пчела, как о Перловке услышал, головою затряс, глазами завращал, да частит этак жалобно:
— Клад положен, клад положен!.. Положен!..
Переглянулись тут мужики, да и решили домой поворачивать.
Пчела, как в бане отпарился да медовухи хлебнул, им поведал, что у гиблого места, едва пыхнула бочка, он в лес кинулся, себя не помня. Как-то стряхнул огонь, да такой на него лютый страх нашёл, что и хотел воротиться да поглядеть, кто ещё уцелел, а не смог. Так без памяти и бежал, да откуда-то свалился, чуть кости не переломал, в непролазный бурелом угодил. Это его и спасло: разбойников хотя и искали, да в этом месте лес никто не сторожил. Подумали, здесь-то уж не пройдут.
Оклемался он, к людям выбрался. Тут слухи пошли, что на лесной дороге сыскались обгорелые тела. Подумал Пчела, что Тишиле-то уж припрятанное добро ни к чему, да и двинул в Перловку.
Да едва о Перловке речь завёл, как опять затрясся, задрожал.
— Клад положен! — кричит.
— Хлебни ещё, хлебни! — говорят ему мужики, по спине хлопают. Насилу успокоили.
Да так Пчела косым и остался. Как пугал он людей на дороге, когда нечистью рядился, как глаза к носу сводил, таким ему, видно, теперь до смерти и жить.
Рассказали ему про волка. Дивился Пчела, долго ахал. О Первуше узнал, пригорюнился.
— Ведь ума-то у его, у Затейника, была палата, да мудростей много. Токмо покоя от того ума не было…
Так Пчела в корчме и остался, по хозяйству стал помогать. Рожа-то у него, сказал, теперь приметная, в окно глянет — конь прянет. Ни на какое дело не пойти, да он и не мастер ловить рыбку по суходолу, какими были Хмыра да Морщок, а всё больше по постоялым дворам заугольничал да приезжих гостей из-под моста встречал, а с этаким в одиночку не управишься.
— Оставайся, да только ты мне тут не балуй, — хмуро сказал ему Невзор. — Видывал я уж таких молодцов, карманной слободы тяглецов!
— И, что ты, разве я вздумаю! — побожился Пчела. — Лиса близ норы на промыслы не ходит, а с меня и вовсе хватит.
На том и порешили. Будто бы ладно всё шло, да Невзору не давало покоя, что Ёрш примолк и корчму обходил стороной. Не иначе что-то задумал, и Невзор жалел, что правду о волке утаить не удалось.
— Вишь ты, — всё приговаривал он, — кабы не вышло беды!
— Да ведь он будто молчит, — утешал его Горазд. — Ништо, смолчит и дале.
— Кабы ничего не просил за молчание…
Ёрш и вправду будто ни с кем не делился услышанным. Даже и Божко не знал, уж тот бы всем разнёс.
Божко прокрадётся, бывало, да и полезет в хлев либо сарай — волка ищет. Завид уж из-за него почитай все дни в коморе сидел, не то привяжется — и пляши ему, и мёртвым упади, и лапу протяни. Лакомые куски за пазухой таскает да всё приговаривает:
— Ужо я тебя обхожу, поглядим, чей тогда будешь! Меня слушаться станешь.
Да сколько-то дней прошло, и вечерней порою, когда корчма опустела и Невзор, позёвывая, убирал со столов, явился Ёрш на порог. Глаза блуждают, сам с места не сдвинется.
— Ты уж зайди, — говорит ему Невзор, а сам рукава поддёрнул да посмурнел, будто не ждал добра.
Покачнулся Ёрш, до стола добрёл, на скамью упал, лицо в ладони уронил. Завид из-за печи глядит, насторожился. Мокша из коморы выглянул.
— Не могу я боле, — с мукой сказал Ёрш, не поднимая лица. — Не могу!
— Да что стряслось-то?
Вскинул тут Ёрш глаза, опять всех оглядел. На Завиде взгляд задержал.
— Нам-то боги детушек сколь ни давали, да всё отнимали, — говорит. — Едва народятся, тут и дух испустят. Божко у меня один, будто свет в оконце, может, и избаловал я мальчонку, да я всё для него… Уж так выстрадал…
Тут он полез за пазуху, да и выложил на стол рубашонку. Оберег-молвинец на ней выведен, петухами расшита, а от ворота ножом разрезана. Пригляделся Завид, сам не заметил, как подошёл. Узнал он вещь.
— Твоя? — мало не со слезами спросил его Ёрш. — Ведь я же как… Народятся да помрут, уж мочи нет, уж думаю, сердце того горя не вынесет, лопнет. Тут нашептали мне, что живёт у Каменных Маковок знающий человек — я туда. Ничего для него не пожалел. Он и сказал: мол, рубаху проклятого сыщи, да как дитя народится, в ту рубаху его оберни, так пущай и растёт, тогда не помрёт. Да где ж я, говорю, ту рубаху сыщу? А он мне в ответ: втрое противу прежнего дай, добуду тебе рубаху.
Говорит, губы дрожат. Вот умолк, лицо руками растёр, глядит потерянно.
— Дал ему, что просил, а он мне рубаху… И ведь видел я, что рубашонка-то детская, да расспрашивать не стал, взял. Всё сделал, как колдун велел — выжил мой сынок! Я и думать о том забыл, одно помнил, что наказывали: волков стеречься, обходить стороною. Оттого и взяла меня злоба тогда, на ярмарке…
Поморгал он, головою покачал, да и говорит:
— Не могу я с виною этакой жить да ждать, что мой грех до меня дойдёт! Как бы проклятие извести, душу очистить, не ведаете? Я уж всё, что надобно, сделаю.
Глава 18
Вызрели на полях золотые колосья, склонили тяжёлые головы, в ту пору и сжали матушку-рожь. Последний сноп оставили, с песнями нарядили, украсили лентами, благодаря Велеса за богатый урожай. Полевику и его детям работы не осталось, скоро им на зиму спать ложиться, в последнем снопе и уснут.
Пришёл месяц хмурень. Задождило, развезло дороги. У Невзора в корчме только свои собираются, да и то, бывает, так разыграется непогода, что и свои по домам сидят. Как уйдёт последний гость, мужики сойдутся к столу и давай судить да рядить, как бы проклятие вспять обратить.
— По имени назвать, — говорит Пчела. — Слыхал я, так волколаку человечий облик вернуть можно.
— Так ведь он не волколак, — возражает Дарко. — Да и будто мы его не зовём!
— Ну, всё одно попробовать-то можно!
Кличут-покличут они Завида — нет, понапрасну всё, ни шерстинки с него не слетело.
— А вот ещё одёжу с себя снять, да на волколака-то надеть, — припоминает Пчела.
— Свою и сымай, чего на меня глядишь? — хмурится Невзор.
— Да ежели б оно так, мой тулуп бы помог, — возражает Добряк. — Изгваздал он его, а проку-то шиш!
Заспорили, да Ёрш вызвался помочь, свою одёжу дал. Долго Завида в порты упихивали да онучи наматывали, лыковыми оборами подвязывали. Тут Божко любопытный нос сунул.
— Засиделся ты в корчме, тятька, — говорит. — Ох, что это вы делаете?
— Неча любопытничать, уйди! — кричит на него Ёрш, кое-как прикрывшись.
Да только не помогло и это. Однако у Пчелы ещё на иное надежда была — много он знал, много слыхал.
— Навозом кинуть надобно, тут ему облик-то и вернём.
Не по нраву это Завиду, да человеком захочешь стать, на всё пойдёшь. Вывели его ввечеру к речному берегу, только не спас и навоз.
— Можа, конским бы? — чешет в затылке Мокша. — Али за курёнками погрести?
— Ну, сделай, — говорит ему Невзор.
— А то и больше надобно, — вступил в беседу Дарко. — Всего, значит, обмазать…
Бегают они туда-сюда то с лопатой, то с вилами, суету навели. Ещё и Умила, как нарочно, пришла, стоит. Из-за угла сарая Божко глядит, раскрывши рот — этого в дверь погонишь, он в окно лезет. А в реке-то плеснуло, будто и водяницы явились поглазеть, посмеяться. Уж не знает Завид, куда деваться, голову опустил, хвост поджал.
— Вилами промеж глаз ещё, говорят, ударить можно, — припомнил тут Пчела. — Не то палкой по голове или спине. У кого вилы-то?
— Искалечите! — ахнула Умила, руками всплеснула. Встала на пути, тронуть Завида не дала.
Мыли его после три дня, всё отмыть не могли. Не то ему обидно, что дух от него дурной, а то, что к Умиле не подойти. Совестно этаким-то подходить. Лежит в корчме, в коморе, а гости принюхиваются да говорят:
— Чтой-то вонялым пахнет.
Погнал его тогда Невзор в сарай жить.
— Уйди, — говорит, — смердячий!
Жаль было терять эти дни.