Чей-то сапог метил в зубы, но исчез, будто человека оттолкнули. Волк проскользнул вперёд, почти выбрался, но мир почернел, а потом появился опять, опрокинутый набок. Звуки стали тихими. Волк забарахтался, пытаясь нащупать лапами землю. У головы его лежал разбитый горшок, белым пятном растеклась сметана.
Взметнулась цепь. Волк запрокинул голову, и удар пришёлся по лапам. Только теперь он не чувствовал боли, не чувствовал лап, ничего не знал, кроме одного: бежать.
Взглядом он зацепился за лес и больше ничего не видел, кроме леса.
Он ни о чём не думал, пока бежал, и ничего не слышал, кроме глухого шума, похожего на далёкую песню жаворонков.
Он не знал, как ушёл. Может, и не ушёл. Может, ещё найдут, пустят псов по следу, но теперь он лежит на сырой земле, на тощей жёлтой подстилке берёзовых листьев, и синее небо стоит над ним в просветах голых ветвей. На листьях алые капли.
Страшно больно, больно даже дышать. Может, найдут, но если времени хватит, он умрёт свободным. Пусть же ему повезёт.
Поёт, поёт одинокая птица. Тихо, ни ветерка. Золото и лазурь.
Добрый день.
Глава 3
Волк спит и видит чёрный сон. Хороший, спокойный сон: в нём тихо, темно и пусто.
Боль возвращается с криком потревоженной птицы, с осенним ночным холодом. Густая роса ложится на землю, на палые листья, на чёрную волчью шкуру. Волк поскуливает.
Глухая ночь. Вровень с макушками сосен бредёт лесной хозяин, покачивает стволы, поскрипывает ветвями. Склоняется над волком, и дыхание его летит ветром, посвистывает в подлеске.
Спи, волк! Уснёшь — и проснёшься травой по весне, пухом в птичьих гнёздах да в мышиных норах. Хлопотливые муравьи заберут, что останется. Жизнь бесконечна. Спи!
Он засыпает опять…
Он уснул бы совсем, и вышло бы так, как нашёптывал леший, да только его разбудили. Чей-то голос во сне всё звал, а он и не понял сразу, что это его зовут.
— Волчок! Просыпайся, волчок! Слышишь?
Он пошёл на голос и вышел из черноты.
Поморгал воспалёнными глазами, стряхивая пелену, которой подёрнулся мир, и увидел вчерашнюю девку. Она сидела рядом, но так, чтобы он не достал, и осторожно тянулась рукой.
Он зарычал.
Ему было больно и плохо, так плохо, что не радовала и свобода, и хотелось уже уснуть, уйти к обещанному покою. Зачем она разбудила? Зачем влезла, когда мальчишки его дразнили? Только зря рассердила людей… Лопни ошейник в любой другой день, он ушёл бы целым, а тут…
— Больно тебе? — участливо спросила она.
Он зарычал опять, скаля зубы. Больно, а всего больнее, что ждал свободы, так долго ждал, а теперь издохнет! Некстати пришлось её глупое добро…
Она поняла его злость иначе.
— Не бойся! — сказала, опять протягивая руку. — Все тебя только били, бедного… Я бить не стану. Дай-ка погляжу, может, помочь сумею. Не бойся! Это хорошо, что ты рычишь: значит, ещё есть силы… Я тебя не обижу, и ты меня не обижай, уговор?
Да уж не обидит! С такой помощницей и врагов не надобно.
— Ты не кусайся! — опять попросила она. — Не укусишь?.. Нет, не укусишь, ты добрый, ты и Божка не тронул…
Не тронул, потому как был на цепи и за решёткой, и наказания бы не избежал. Пустил бы мальчишке кровь, убили бы.
— Ты и когда бежал, никого не кусал…
Не кусал! Да он и понять ничего не успел. Вот идёт, шапку в зубах держит, и мысли только о том, как бы подстроить шаг под неловкого мужика, не привыкшего волков на цепи водить. А вот Ёрш оттоптал лапу, и ошейник лопнул, и кричат, и цепью хлестнули — что кусать? Кого кусать? Только время терять. А всё-таки жаль, что не отплатил Ершу…
— Не ворчи, — просит девка и тянется осторожно, а глаза большие, и в них если не испуг, то что-то вроде. — Бедный волчок…
Привязалась, как овод, гудит, гудит, а ему каждый вдох отдаётся болью, и на задние лапы будто льют кипящую смолу, и всё нутро жжёт, и язык пересох, а во рту вкус крови. И бок отлежал, а не сдвинуться. И голова болит. Может, тоже раскололась, как тот горшок…
Он бы, пожалуй, её укусил, потому что она подвернулась некстати, потому что его сердили эти дрожащие пальцы и этот голос. Он был зол оттого, что ему не повезло, что ему никогда не везло, и он хотел укусить, чтобы это стало ответом всем добрым рукам, запоздавшим, не умеющим помочь. Вот куда она тянется? Разве не видит, он подыхает!
А руки её пахли печным теплом и травами, дымом и простой стряпнёй, как у мамки. И он, вскрикнув, уткнулся в эти руки, и глаза заволокло слезой. А она всё приговаривала торопливо:
— Мой ты хороший, бедный мой! Как измучили-то тебя, худой-то какой… Уж как я тебя искала! Они и не стали, сказали, издохнешь, сказали, удар у Звяги такой, что… Цепью-то…
Говорит, сбиваясь на шёпот, всхлипывает над ним, трогает осторожно, а ему странно. О ком плачет, о звере, впервые увиденном? Что ей тот зверь?
Осмотрела его, да и совсем разревелась.
— Кости изломаны, а я поправить этакое и не умею! Что ж я за дура-то!
Но долго горевать не стала. Поднялась, блеснув глазами, закусила губы и огляделась. Натаскала лапника, устроила волку постель. В туеске принесла воды, взялась поить его из ладони. Больше пролила, потом опять бегала к родничку.
— Ты, волчок, дождись меня, — сказала потом. — Я скоренько, до дому и обратно, батюшке с матушкой о тебе скажу, они помогут…
Убежала девка, нет её и нет. Уж вечереет, сыростью тянет, прелыми иглами, подгнившими листьями. Зашевелились корни земли, потянулись, зовут волка к себе, обещают утешить боль. Не слушает волк, ждёт упрямо.
Мелкий дождик зашептался с землёй, обошёл вокруг волка, трогая ветви холодной рукой. Присел рядом, погладил по шкуре, взялся смывать кровь с головы.
Жадно пьёт земля, причмокивает, бормочет: мало ей, хочется больше. Волк пересохшей пастью ловит дождинки, тяжело дышит, поскуливает. Велено ждать, сказано, помощь придёт — значит, он будет ждать… А всё-таки долго нет девки. Может, живёт неблизко. Должно, к утру придёт…
Нет её и к утру.
Волка держат только надежда и злость. На себя злится: надежда всегда только боль приносила, а вот поди ж ты, купился.
Но ведь она будто всерьёз его жалела? Может, заплутала, с дороги сбилась, ищет его… Надо бы подождать ещё. Не её ли шаги слышны?.. Он подождёт…
Приходит лесной хозяин, смотрит и головой качает. Садится неподалёку, плетёт лапоть, и в это время ни зверь, ни птица не смеют тронуть волка. Леший не зол и не добр, он видит одну жизнь, общую, ту, что повсюду — один побег засохнет, другой проклюнется, — но это уж больно любопытный побег, упорный. Вот леший и смотрит, что будет.
Приходит уже и другая ночь, а девки всё нет. Обманула.
Горько волку. Будто мало знал боли! Чем заслужил ещё эту, последнюю?
Эта ночь совсем уж чёрная. Разгулялась непогода — видно, кончились тёплые дни. Разбойник-ветер бредёт, лихо посвистывая, срывает последние листья. Хватает дырявые облака, рвёт, те брызжут дождём. Постанывают сосны.
Леший поднялся, потянулся, захохотал, да и ушёл бродить, лес трясти. Слабые деревья нынче сломаются. Волк дрожит. Он тоже совсем ослаб…
Он едва чувствует, как чьи-то руки треплют его, зарываются в шерсть. Потом светлеет, но это ещё не день. Кто-то разжёг костёр.
Волк приоткрыл глаза.
Девка вернулась и приволокла с собою столько добра, будто решила остаться здесь жить. Со злым лицом достала из короба полотно, чистое, крепкое, и, поддевая ножом, принялась рвать на полосы.
— Не пускали меня, — тяжело дыша, объяснила она. — Я думала… Я ж думала, они помогут, а они…
В тёмной косе её, растрёпанной ветками, блестели дождинки, и лицо было мокрым от мороси. Быстрым движением смахнув слезу, девка закусила губы и усерднее налегла на полотно. Оно затрещало.
— Сказали, нечего лезть… волк чужой… Люди увидят, спросят, зачем взяли. Ёрш прознает, потребует, чтобы тебя ему выдали, отплатить за учинённую обиду… Ссора с ним выйдет, а тебя всё одно отдадут, если не ему, так хозяину. И что ни делай, кто-то да озлится — и что взяли тебя, и что выходили, и что не выходили…