Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Статья в «Кремле» пользовалась большим успехом в лаборатории, она вызвала живой восторг и у людей более спокойных, нежели Гопиус. Даже тихий увалень Аркадий Климентьевич Тимирязев взвизгивал негромким высоким голосом... Но Лебедев даже не дочитал статью до конца, даже не усмехнулся... Просто тихо отложил газету в сторону и брезгливо потер руки, будто на них попало что-то нечистое...

Последнюю улыбку Лебедева увидели только на рождество. Дома у него для маленького сына Валентины Александровны, как всегда, была устроена елка. Самая обычная елка, обвешанная ватными ангелочками, позолоченными грецкими орехами, бусами из ярких стеклянных шариков, мохнатыми нитями золотой и серебряной канители.

Но с этой обыкновенной домашней елкой нельзя было и сравнить ту, что устроили в лаборатории. Она стояла в центре мастерской, украшенная щедро и необычно. Кроме фабричных ангелов, висели на ней и самодельные черти, в которых нетрудно было усмотреть сходство с очень хорошо известными личностями. Черти умели взмахивать черными, чертовскими крыльями и корчиться на огне, который горел под ними. Стеклянные, сделанные тут же, в лаборатории, звезды и кометы светились, мигали, тухли и снова зажигались. В ватном огромном сугробе под елкой спал большой черт, иногда он просыпался, и тогда глаза его начинали светиться таинственным зеленым огнем. А стоящий над ним большой Дед Мороз старательно начинал бить черта большой клюкой...

Лебедев спустился в подвал, когда вся эта сложная махина была в движении, а вокруг нее стояли счастливые создатели необыкновенной елки и нетерпеливо ждали, когда придет тот, для которого они делали эту елку. Лебедев прошел сквозь расступившихся и замолчавших сотрудников лаборатории и долго рассматривал елку. Потом улыбнулся и спросил:

— Тут нет корреспондента из газеты «Кремль»? Он бы наконец понял, чем же занимается таинственная лаборатория в подвале дома двадцать в Мертвом переулке...

Не переставая улыбаться, Лебедев повернулся и, тяжело ступая по лестнице, начал подыматься наверх.

И невесело пришел в дом новый, 1912 год... Обычные новогодние визитеры не подымались наверх, а оставляли свои визитные лоснящиеся карточки. Иногда Лебедев рассматривал их и удивленно говорил:

— Скажи, пожалуйста, с чего это Леонид Кузьмич Лахтин вздумал засвидетельствовать мне свое почтение? Ведь знает, что не отвечу!.. А вот Александра Васильевича Цингера хотелось бы повидать... Когда это еще будет...

Как и год тому назад, напротив Лебедева за столом сидел Эйхенвальд. Он прихлебывал кофе, перелистывая новогодний номер «Русского слова». Изредка он отрывался от газетного листа, чтобы сообщить сестре и Лебедеву:

— Господи! Треску в этом году будет! И Отечественная война, и Смутное время, и близкое воцарение династии Романовых!! Орденов-то, медалей!.. И чины не в очередь! Сколько удовольствий ждет тех, кто не бросил легкомысленно казенную службу! Ордена, медали, молебствия, приемы... Торжественные речи, освящения памятников, приемы делегаций, слезы восторга, визг репортеров, жетоны большие, жетоны маленькие, роскошные альбомы, памятные подарки!.. И знаешь, Петя, этим будут заниматься не только чиновники и сановники, но и множество вполне, казалось бы, серьезных людей: литераторы, художники, скульпторы, типографщики... Множество людей, чьей профессией должно быть распространение культуры, будут совершенно серьезно тратить все свое время на этот собачий бред, глупую и никому не нужную суетню.

— Да... Все-таки интересно устроена человеческая память, человеческое сознание... Исторический опыт никого не может ничему научить... Даже самые, казалось бы, умные люди только оттого, что они выезжают в карете или автомобиле с лакеем и охраной, оттого, что вокруг к ним относятся как к чему-то отличному от других людей, начинают почти искренне верить в свое высокое место в истории... Я как-то, будучи в Петербурге, был на панихиде в Александро-Невской лавре. А потом прошелся по кладбищу. Господи! Сколько же там пышных памятников, сделанных лучшими скульпторами мира! И на них написаны все титулы: граф, светлейший князь, просто князь, действительный тайный, просто тайный, гофмейстер, шталмейстер, еще обер-камергер, генерал от инфантерии, от кавалерии, еще от чего-то... И совершенно мне неизвестные фамилии... А я все же не смазной мужичок из глухой деревни, как-никак учился чему-то, профессор университета... И никого почти не знаю, слыхом не слыхал таких фамилий... И вдруг меня как бы в сердце толкнуло!.. Такой довольно скромный памятник. И написано, что лежит под ним генеральская вдова Наталья Николаевна Ланская... И стою как зачарованный перед этой могилой... И только потому, что женщина эта — и говорят, что вполне обыкновенная была женщина, — что женщина эта несколько лет была женой Пушкина, она навсегда врезалась в мою память, в мои чувства. А от князей, графов и действительных тайных — ничего не осталось! Как говорится, ни синь пороха... Не осталось в нашей памяти ни одной фамилии тех инквизиторов, перед которыми отрекался Галилей... Они так ничтожны перед Галилеем, что просто никому не интересно даже и изучать, как их звали! Но они-то, когда сидели на возвышении, а перед ними по их приказу унижался Галилей, они тогда, наверное, совершенно искренне были убеждены в своем величии и ничтожности Галилея...

— И сказано было мудрецами: «Сик транзит...»

— Да, ежели она составлена из одного только шума. Когда слава составляется только из перечисления должностей. Хотя, конечно, есть, есть преимущества... Хорошо еще, что у меня нет детей. Если бы они у меня были, то тем, что я ушел со службы, не дождавшись действительного статского, лишил бы их потомственного дворянства... Вот как. Так вот и помру статским советником, и Вале не придется даже быть после меня ее превосходительством...

— Петя!.. — Валентина Александровна умоляюще посмотрела на мужа.

— Ладно, ладно. Договорились уже. Не будем об этом...

Так было почти во все дни только что начавшегося года. Хмуро и неласково проходили они в новом доме Мертвого переулка. Но и не лучше было в старом-престаром доме на Моховой. И хмуро было в Москве. Хотя, как и предсказывал Эйхенвальд, все газетные страницы были посвящены юбилейному году. По случаю ли столетия Отечественной войны, но профессоров университета награждали так щедро, будто именно они и победили Наполеона. Гопиус не упустил случая сказать, что награжденные одержали крупную победу над своей совестью и порядочностью.

Ордена, деньги, благодарности обильной рекой изливались на тех, кто остался в университете. Автор передовицы из «Московских ведомостей» оказался прав. Перед каждым, кто удержал себя от призыва совести и остался с начальством — вдруг, внезапно! — открылись возможности огромные, невероятные... Без обычной многолетней канители, томительного ожидания, непрерывного подсчитывания опубликованных работ перед каждым из благонамеренных ученых распростерлась широкая, свободная дорога: из лаборантов в ассистенты, из ассистентов в приват-доценты, из приват-доцентов в экстраординарные профессора, из экстраординарных в ординарные... И для этого даже не надобно было особенно подличать. Только молчать... Только спокойно и тихо заниматься своим делом... Только сохранять спокойствие, когда нежно и покровительственно заглядывает в глаза попечитель Тихомиров... И еще — когда надо было пережить день, обычно радостный день, всегда ожидаемый с нетерпением, — 12 января. День основания Московского университета. Татьянин день.

Наверное, из всех ста пятидесяти семи татьяниных дней, пережитых старейшим русским университетом, этот был самый странный. И наверняка самый грустный. Для фотографа, снимавшего церемонию «торжественного акта» откуда-то сверху, с хоров, она показалась бы обычной. Так же на эстраде под большими портретами в толстых золотых рамах восседали почтенные люди с орденами в петлицах и на шее... Так же, как всегда, блеском золота, брильянтов, муаровых лент были залиты первые ряды... Так же чернел за ними лес строгих сюртуков, а дальше — до самого конца актового зала — чинная зелень студенческих сюртуков, подбитых белым атласом... Наверное, небольшой снимок, да еще небрежно склишированный и оттиснутый на серой газетной бумаге, ничем почти и не отличался от такого же прошлогоднего снимка. Если только не начать рассматривать этот снимок под сильным увеличением. И тогда нетрудно увидеть: это совсем не тот, знаменитый, старейший русский университет! Здесь не было ни одного, кто составлял славу и гордость русской науки, — никого, чьи фамилии были известны в каждом университете мира. Даже те, кто остался, такие, как Анучин, как Зернов, и те не пришли на самое большое университетское торжество, отговорившись болезнью или старческой немощью... И, уж конечно, никто из них не пришел вечером на Трубную, к Оливье...

59
{"b":"906375","o":1}