И тогда все чаще он стал приходить и работать в лабораторию поздно вечером, когда все расходились. Лебедеву казалось, что в этой тишине лучше, острее работает мозг, что каждая минута становится более ёмкой. Если ему вдруг становилось худо, он доставал из ящика капли или пилюлю, глотал их и несколько минут так сидел, прислушиваясь, как боль отходит, успокаивается, затихает... Несколько раз поздно ночью приходила за ним Валя. Он уговорил ее, что так ему лучше, что на него успокаивающе действует ночная тишина. Поверила. Или сделала вид, что верит. Пробовала на него воздействовать через доктора Усова. Знаменитый московский врач уже много лет лечил Лебедева, был с ним почти в приятельских отношениях. Но он хорошо знал характер своего пациента и всегда говорил, что преодоление характера обходится дороже, нежели выгода, от этого получаемая... «Пусть делает, — сказал он Валентине Александровне, — пусть делает так, как ему лучше. Или даже так, как ему кажется лучше...»
...Несколько раз Лебедев, приходя ночью в лабораторию, заставал там Гопиуса. Это совпадало с теми днями, когда Лебедеву было особенно плохо, когда он был более чем всегда сердит на окружающих, на себя, на свою проклятую болезнь. Один раз промолчал, сделал вид, что не замечает Гопиуса, который возился в одной из комнат у прибора и тихонько высвистывал что-то свое, как всегда легкомысленное. А в другой раз не выдержал и кликнул его к себе. Гопиус пришел, сел на стол и, по своему обыкновению, сидел этаким фертом, боком, болтая одной ногой.
— Вы что ж, сударь, в добровольные соглядатаи записались?
— У кого это?
— Ну, у Валентины Александровны... или Петра Петровича... Черта вам тут делать ночью! Над своей темой вы не работаете, как я вас ни уламывал... Чего ж вам тут сейчас делать? Только за Лебедевым присматривать! Уж не печатает ли по ночам фальшивые деньги или бомбу делает...
— А почему это вам, Петр Николаевич, не приходит в голову, что я здесь хочу бомбу делать? Так сказать, под покровом лаборатории профессора Лебедева и за счет университета Шанявского изготовлю этакую бомбину да и трахну ею какое-нибудь высокопревосходительство... Вот смеху будет!..
— Нет, какой же из вас, Евгений Александрович, бомбист? Бомбисты — народ, наверное, мрачный, и на лице этакое... роковая печать. Нет, на бомбиста вы не похожи. И на социал-демократа не похожи.
— А вы откуда социал-демократов знаете, Петр Николаевич?
— Да в Германии на них насмотрелся... Знакомили меня с ними. Там они даже среди преподавателей есть. И видел я праздники социал-демократические. Ничего такого страшного — почти как обычные ферейновские. Только значки другие. А однажды мне самого Бебеля показали. Ничего, симпатичный господин. Приятный такой, на русака чем-то похож, а не на немца. Только совсем другой, чем вы... Вы больше на ниспровергателя похожи, чем ваш Бебель...
— Чего это он мой?.. Да и за кого вы меня принимаете, Петр Николаевич?
— Ну, как за кого?.. У вас же, Евгений Александрович, репутация что ни на есть красного... Небось Любавский да Лейст убеждены, что вы по ночам бомбы делаете или подпольные прокламации печатаете...
— А вы как думаете?
— А я, в отличие от Лейста, и не думаю об этом... По-моему, люди делятся на умных и глупых, порядочных и подлых, а не на красных или серо-буро-малиновых. Цвет политических убеждений — это не научное мерило, не объективный фактор. Политические убеждения могут сопутствовать любым человеческим качествам — как вероисповедание...
— А вы не замечали все ж некоторого сходства, некоторой взаимосвязи, что ли, между нравственными качествами и политическими убеждениями? Вы какого мнения о нравственных достоинствах господ, скажем, Кассо, Тихомирова, полковника Модля, генерала Андрианова?
— Самого низкого.
— Почему же мы из всей правительственной камарильи, из всех здешних начальников не можем — ну просто ни в какой телескоп не можем разглядеть человека высоконравственного, бескорыстного, способного на жертвенный поступок... Вы не можете таких назвать?
— Нет не могу.
— И я не могу. Зато я могу назвать вам десятки людей необыкновенно умных, безупречно порядочных, которые являются теми, которых вы называете «красными». Все эти люди по своим высоким интеллектуальным и другим качествам способны были сделать самую высокую карьеру. Они предпочли неизвестность, бедность, лишения, может быть, и потерю свободы, самой жизни...
Теперь в голосе Гопиуса не было и тени той раздражающей задиристости, которая ему была всегда свойственна. Он не кричал, не хохотал своим резким высоким голосом, не перебивал и не цитировал любимых поэтов. Лебедев был готов поклясться, что Гопиус был скорее тих, задумчив и даже лиричен.
— Но вы что же, Евгений Александрович, считаете, что те, кто исповедуют другие, нежели вы, убеждения, что они не являются людьми убежденными, принципиальными? Они верят в другое, чем вы. Вот и все.
— Может быть, может быть... Только вот что удивительно: то, во что они верят, почему-то им очень выгодно. Я среди этой публики не встречал таких, чьи убеждения шли бы вразрез с их личными выгодами. Не встречал, и все тут... И вы не встречали, Петр Николаевич...
— Не встречал, не встречал... Слушайте, Евгений Александрович: теперь я знаю, что вы приходите сюда, чтобы распропагандировать профессора Лебедева и обратить его в свою красную веру. Какое коварство!.. Но, говоря серьезно, не следует вам с таким опасением относиться к моим ночным работам. Я же знаю, что вот так, случайно, я тут буду встречать то вас, то Млодзиевского, то Вильберга, то Лисицына... Не надо! Я прихожу сюда работать только тогда, когда чувствую себя в силах, и только потому, что так мне работать легче и лучше. И давайте на этом покончим с нашими ночными политическими разговорами. Я и рад был бы их вести, но нет у меня для этого времени... Идите домой, идите, голубчик, и не злите вы меня, ради Христа.
В этом году осень была настолько же зла и холодна, насколько тепло и ласково было лето. Рано похолодало, за несколько дней сильные дожди и резкие ветры сорвали с деревьев даже не успевшую пожелтеть листву. Сугробы мокрых, еще ярко-зеленых листьев лежали на бульварах, на тротуарах, вдоль заборов. Иногда они почти наполовину закрывали подвальные окна лаборатории. И зла оказалась осень к Лебедеву.
Все чаще и чаще на площадке лестницы, перед входом в лабораторию, появлялось объявление о том, что «профессор П. Н. Лебедев сегодня по болезни на семинаре присутствовать не будет». И теперь уже у Лебедева не было никакого расписания работы — ни дневного, ни ночного. Он работал вне зависимости от времени: тогда, когда ему становилось лучше. Иногда в середине дня, когда лаборатория была полна людьми, вдруг на пороге показывался Лебедев. С серым лицом, седой клочковатой бородой, потухшими глазами. Тяжело шаркая ногами, он проходил через весь подвал в свою комнату, со вздохом опускался на стул и раскрывал лежащий на столе дневник. Он просматривал последние записи, постукивая пальцем по столу, потом наклонялся к прибору... Иногда к нему в комнату заходил Лазарев, и они, непривычно тихо, разговаривали — только о физике, только о приборе, только о деле. Лебедев себе не разрешал ни своих обычных «проповедей», ни острот, ни даже гнева. И последнее было самым страшным для окружающих. Страшно, странно, непривычно было, что в лаборатории Лебедев и не слышно вокруг него взрыва смеха, не раздается по всему подвалу его гневный и сердитый голос. Все занимались молча, уткнувшись в тетради, в приборы, так, как делают в квартире, когда в дальней комнате лежит тяжко больной близкий человек...
Хотелось иногда, чтобы в лаборатории начался тот приступ слепого гнева, которого пугались все, включая даже невозмутимого Петра Петровича Лазарева. Пусть кричит, топает ногами, говорит грубости, только бы угрюмо и как-то беспомощно не молчал. Однажды Гопиус нарочно подложил ему на стол номер газеты «Кремль». Анонимный автор, скрывшийся под псевдонимом «Русский», написал о лаборатории в Мертвом переулке большую статью. Называлась она «На еврейские деньги». В статье обстоятельно рассказывалось, как на деньги «иудо-масонов» некто Лебедев, изгнанный из императорского университета, организовал в Мертвом переулке, в подвале дома, принадлежащего какому-то подозрительному поляку, очень странную лабораторию, куда принимаются только или нерусские, или же русские, но дающие подписку об отказе от своей национальности... Чем занимаются в подвале, точно неизвестно, там днем и ночью у дверей стоит вооруженная охрана, которая не пропускает никого посторонних... Навряд ли это все имеет отношение к науке. Удивительно только то, что полиция ничего не предпринимает против этого поистине странного и глубоко чуждого России учреждения... И можно это объяснить только тем, что у еврейских банкиров денег много, а, как известно, деньги не пахнут...