Он писал это не только со всей искренностью юноши, но и со всей убежденностью зрелого человека. Но мог ли он тогда, в 1891 году, накануне отъезда на родину, мог ли он тогда во всем объеме предполагать, что жизнь будет — и не раз — ставить перед ним выбор!..
ОБЯЗАН ВЫБИРАТЬ...
...Ну, как далеко он продвинулся в своих воспоминаниях? Кто же это сказал, что когда человек обращается к воспоминаниям, значит, окончилась его активная жизнь?.. Кто же это сказал? И так ли это? Разве для Герцена обращение к воспоминаниям о своей жизни, размышления о ней означали конец активной деятельности? Разве «Былое и думы» не зенит его литературной жизни? Но он, Лебедев, — не писатель, не мемуарист, его призвание в другом, он вовсе не собирается оставлять потомству книгу своих воспоминаний. Да и вообще он не говорун, не литератор!.. Свои научные труды он всегда облекал в самую лаконичную форму, какая только возможна. И страсбургская его диссертация, и статья в «Анналах», и три его статьи об опытах с электромагнитными резонаторами написаны сжато, экономно до предела! Гм... Если все переводить в печатные листы, то от него останется совсем небольшая, просто крошечная книга научных работ... Лекции свои он не любил, никогда не стремился их издавать, писать учебники — боже сохрани!..
Вот он лежит в постели после сердечного приступа и вспоминает свою жизнь... Но это же вынужденно! Спит он плохо, ничем заниматься ему не разрешают, запрещают читать даже беллетристику. Петр Петрович все же диктатор по натуре, и в нем, хотя он уже давно стал физиком, сидит, сидит врач! Небось это он настроил всех домашних, чтобы не заходили к нему, не беспокоили, чтобы был он изолирован от всего того, что единственно его занимает, для него важно...
Ну что ж, тогда он будет продолжать заниматься тем, чем он занимается: будет вспоминать дальнейшее. Все, что произошло с ним после Страсбурга.
Для него не было вопросом — куда ехать. Он возвращался в Москву не только потому, что это был его родной город, потому, что он был москвич, что в Москве оставались все те, кого он любил, с кем был связан навсегда. Все это естественно. Но когда он писал матери о «превосходном институте», он имел в виду только одно: лабораторию Александра Григорьевича Столетова в Московском университете.
Август Кундт был совершенно и начисто лишен каких бы то ни было признаков того национального самомнения, которое портило впечатление от многих талантливых людей в немецких университетах. Может быть, потому, что Страсбург был в прошлом французским городом, что в нем обучалось много иностранцев, но там Лебедев не встречал выражения «немецкая физика», от которого его так часто коробило в Берлинском университете. Немецкая физика!.. Как будто физика может быть поделена между государствами, как будто могут существовать не единые и единственные законы природы, а глупо поделенные между нациями и государствами. Если они, эти напыщенные чиновники от науки, хотели сказать о вкладе немецких ученых в физику, да, вклад этот, конечно очень велик, немцы могут заслуженно гордиться именами Рентгена, Герца, Кирхгофа... и можно еще продолжить и продолжить этот список. Но разве Англия и Франция сделали меньший вклад в современную физическую науку? А разве в России не было раньше замечательных физиков? А сейчас?
Лебедев всегда испытывал прилив гордости, когда в Германии встречал упоминание о работах Столетова. Почему «упоминание»? Теперь без работ Столетова невозможен учебник современной физики! И Столетов не принадлежал истории физики, он продолжал активно в ней работать. Только совсем недавно, год назад, опубликованы исследования Столетова о фотоэлектрических явлениях, которым суждена великая научная жизнь!
Все, что Лебедеву приходилось слышать о Столетове, нравилось ему, удивительно совпадало с его представлением о том, каким должен быть ученый. Ему нравилось, что Столетов, как и он сам, происходит из купеческой семьи, да еще не московских, а провинциальных, владимирских купцов. Ему нравилась талантливость этой обычной и простой русской семьи: один брат стал известным военачальником — генералом, героем Шипки, освободителем Болгарии от турецкого ига; другой — знаменитым физиком! И ему нравилась самостоятельность этого профессора Московского университета, его прямодушие, пренебрежение к чиновному начальству, упорство, с каким Столетов создал на своей кафедре современную физическую лабораторию. Вот в этой лаборатории ему и надо работать, и он готов износить, как в старой сказке, железные башмаки, чтобы стать помощником, учеником Столетова!..
Все оказалось гораздо сложнее, чем это он себе представлял. После приезда в Москву сразу же отправился к Столетову. Конечно, то, что он увидел на втором этаже старого «ректорского» дома, ничем не напоминало строгость помещений, высокое качество научного оборудования немецких университетов. Да и сам Александр Григорьевич не скрывал, что работать в Москве не просто, что от физика здесь требуется и терпение, и адов труд, и способность на жертвы — да, да, и на жертвы...
Лебедев согласен был на все! И на терпение тоже. Столетов уже знал о нем, слышал о диссертационной работе Лебедева, он очень хотел его иметь своим помощником. Но не скрыл от него, что не так уж и просто будет его принять на работу в университет. Лебедев для Московского университета — чужак: и учился не в гимназии, а в реальном; и чуть ли не стал инженером в этом, Техническом; и окончил чужой университет, да еще не Берлинский, или Гейдельбергский, или Геттингенский, а совсем провинциальный — Страсбургский... Да и вообще, что, у нас мало своих, воспитанников Московского университета, чтобы брать в единственную лабораторию по физике чужого?!
Когда Столетов пригласил Лебедева и предложил ему место третьего лаборанта, а затем и ассистента, он не скрыл от будущего сотрудника, что ему понадобилась вся его, столетовская, настойчивость, чтобы взять на службу Лебедева... И что его новому сотруднику еще не раз придется столкнуться с нравами некоторых университетских профессоров, превратившихся в обыкновенных чиновников.
Но Лебедева ничто не пугало: он чувствовал в себе неимоверные силы, он наконец получал возможность вести самостоятельные исследования, заниматься той наукой, какая ему была дорога и близка! Он согласен был и на необходимость поддерживать отношения с той профессорской средой, которой его пугал Столетов... Да, но и там были совсем разные люди.
Физико-математический факультет был, собственно, скорее естественным факультетом. В нем довольно механически были соединены зоологи и астрономы, математики и химики... И профессора были самые непохожие друг на друга.
Среди зоологов был Михаил Александрович Мензбир — страстный поборник всего нового, интересного в науке, великолепный защитник дарвинизма, на лекции которого приходили студенты даже чужих факультетов, настолько они были ярки, поэтичны и убедительны. И был другой зоолог, Николай Юрьевич Зограф: льстивый и подобострастный к начальству; читавший лекции, как плохой провинциальный актер; подозрительно относившийся ко всему, что не содержалось в учебнике, утвержденном министерством. И разве можно было сравнить прелестного Николая Алексеевича Умова, с его добротой, блеском ума, поэтическим воображением, и какого-нибудь Константина Алексеевича Андреева, хихикающего сплетника, для которого мнение начальства значило больше, нежели любые открытия в науке! Для Лебедева в университете было много интересных и привлекательных людей. И механик Николай Егорович Жуковский, черный как цыган, с косматой бородой, грузный, добрый, рассеянный... И химик Каблуков, небольшого роста, похожий на седого гнома, носящего строгий сюртук и цилиндр... И знаменитый ботаник Климентий Аркадьевич Тимирязев, с тонким и нервным лицом, большими голубыми глазами, изящный, элегантный, вспыхивающий от малейшего проявления непорядочности, ученой глупости, пресмыкательства перед начальством...