Вагон двигался на восток вместе со всей армией. Тогда Штернберг отдыхал, расслаблялся и даже напевал старую-старую песню: «Укрой, тайга...» Он пел ее давным-давно, когда так же смотрел, как проносится тайга за окном. Ехал в Сибирь к Варваре, в ее нарымскую ссылку... Ехал благообразный, почтенный, молодой еще ученый господин с черным шелковым галстуком на крахмальном воротничке. Смотрел в окно на перроны станций, где расхаживали в синих мундирах с аксельбантами жандармы. Каждый из них мог его задержать, обыскать, отобрать то, что он вез Варе... Как же все изменилось! Всего за каких-нибудь девять лет! Комиссар Восточного фронта Красной Армии чувствовал себя намного лучше, чем тогда доцент Московского университета! Ничего! Он еще доберется до самого Тихого океана! Никогда там не был, все мечтал побывать во Владивостоке.
К Омску Штернберг подъехал не по железной дороге. Сибирский мороз сделал свое дело. Реки стали, переправляться можно везде, где хочешь. Даже Иртыш замерз. На другой стороне широкой реки был виден Омск: церкви, серые дома, столбы дыма, поднимающиеся к морозному небу. По реке уже проложен зимник, по нему ехали подводы, и видно было, как обгоняет их легковой автомобиль. Наверное, за ним...
Действительно, Тухачевский прислал за Штернбергом свою машину. Шофер в роскошном кожаном пальто на меху пренебрежительно посмотрел на высокого старика в простой красноармейской шинели.
Автомобиль спустился на лед и помчался по реке. Штернберга трясло на неровной ледяной дороге. На каком-то толчке машина вдруг осела, и ноги Штернберга мгновенно очутились в ледяной воде. Он привстал. Вода заливала машину, дверь уже не открывалась, зажатая льдом... Шофер и сидевший рядом с ним порученец успели выскочить и старались вытащить из полузатопленной машины комиссара. Штернберг перелез на переднее сиденье и выбрался из машины.
Шофер злобно и тихо ругался. Он сел за руль, завел машину, порученец толкал ее сзади. Штернберг присоединился к нему. Автомобиль пыхтел, фырчал. Прошло, наверное, минут тридцать, пока он не выбрался из полыньи. Штернберг распрямился. Он был совершенно мокрый, но не чувствовал холода — толкал машину, как молодой. Есть еще, оказывается, в нем силенка!
Порученец почтительно смотрел на могучего старика. Ах, плохо он везет комиссара фронта, промок насквозь, попадет ему от командарма... Автомобиль уже без всяких приключений переехал Иртыш, въехал в город и привез Штернберга в штаб армии. Вот теперь он самостоятельно уже не мог выйти из автомобиля. Шинель на нем замерзла и стала похожа на ломкий и тяжелый панцирь. Даже борода превратилась в комок льда, а сквозь заледенелые очки Штернберг ничего не видел. Порученец за руку привел Штернберга в кабинет командующего, где его ждали Тухачевский и Смирнов.
Сколько же он после этого жил? То есть сколько же он еще работал?
Штернберг думал об этом в те часы, когда перед рассветом у него на какое-то время спадал жар. Сколько же он успел еще поработать: день, два, неделю?.. Не помнил. Сначала гневно отказался от сочувствия, врачей, отдыха. А потом сразу же рухнул. Мгновенно ушел в беспамятство, в тяжкий, непроходящий бред. В маленькой больничке, куда его положили, лежал один в палате. И когда приходил в себя, бесконечно, мучительно страдал от своей беспомощности, от того, что армия движется на восток без него. Все, все двинулись туда, а он здесь один в городе, который снова стал небольшим тыловым сибирским городком. Последнюю радость испытал, когда ему принесли телеграмму Тухачевского: 14 декабря выбили белых из Новониколаевска, Пятая армия наступает на Красноярск.
А ему осталась больничная койка, консилиумы, попеременные беспамятство и слабость. И тоска, внезапно напавшая на него с такой силой, что не знал, куда себя девать.
...Открыл глаза и посмотрел на вошедшего комиссара армии Смирнова. От него веет морозом, свежим воздухом, здоровьем, тем, что у военных называется «духом наступления». Сел у постели, осторожно поднял руку Штернберга и тихонько пожал.
— Сейчас, Павел Карлович, я участвовал в медицинском синклите. Наши армейские и здешние городские эскулапы говорят, что у вас гнойный плеврит и, дескать, это затяжная штука. Я доложил в Москву. Там сказали — да пришлите его бережненько к нам, и мы его мигом и спокойно поставим на ноги. И решили мы с Михаилом Николаевичем отправить вас в столицу. А у меня насчет вас есть одна мыслишка... Пока подлечитесь: больница, санаторий, то да се — съезд партии соберется. От нашей армии, наверное, будем посылать двух или трех человек с решающим голосом. Вот вас как раз и выберем делегатом. А может, и я поеду. Я же должен быть тоже на съезде как кандидат в члены ЦК. Вот и встретимся там. А?
Ничего не ответил Ивану Никитичу. Посмотрел на него тихо, из последних сил махнул рукой и закрыл глаза.
...В Москву! В Москву! В старую, милую уютную Москву! Где его дети, его близкие и друзья, где Ленин, где университет и обсерватория, где милый доктор Владимир Александрович Обух на него сначала накричит, а потом его вылечит... Чтобы он мог ходить по Пресне, заседать на партийном съезде... И к тому времени покончат с Колчаком... И с Деникиным... Ну и что ж — он помирится с Покровским, действительно возьмется за работу в университете, начнет ездить со студентами по России. По Советской России.
И счастливо улыбнулся, когда пришли за ним врачи и санитары, чтобы везти его. В Москву. Домой. На Пресню.
На небольшой кусок пресненской земли за невысоким каменным забором.