И снова, снова, снова… «Чтобы решиться на такой поступок (речь о милости смертью. — Л. Я.), Пилату нужно было обладать мужеством и благородством. <…> Он оказался в трагическом положении, когда должен утверждать приговор вопреки своим личным желаниям. Так поступил Петр Великий, подписывая смертный приговор собственному сыну. Так поступил Сталин, когда отказался обменять Паулюса на Тельмана. Интересы государства здесь выше личных желаний. На этом стоит и стоять будет государственность, законы и положения, утвержденные веками развития человеческого общества»[320].
Восхищение Пилатом как предшественником любимых исторических персонажей у В. В. Петелина не обмолвка. Оно повторено: «Но в этих сетованиях — истинный Пилат, страдающий от бремени власти. Возможно, в этих страданиях — и страдания Сталина, Ивана Грозного, Петра Первого, посылающих своих близких на казнь за преступления против государства. Тяжко быть властителем, честно соблюдающим Закон»[321].
И далее: «Понтий Пилат относится к тем лицам, которые выступают охранителями основных нравственных норм и порядка. Он олицетворяет государство, свой народ, справедливый и гуманный»[322].
Веселые ребята — булгаковеды, не правда ли? Чего только не вычитают они в беззащитном романе. «Свой народ», — говорит Петелин. Какой народ — римский? Или германский, если верить Б. В. Соколову? Армия, состоящая из конгломерата самых разных народов и племен, «справедливо и гуманно» оккупировавшая чужую страну и уставившая холмы Иудеи крестами с казнимыми… Или наш зарапортовавшийся исследователь забыл, что пишет об очень далекой для него, далекой и в пространстве и во времени Иудее, а за фигурой Пилата ему видится личность Сталина, творящего свои «справедливые и гуманные» казни?
Сочувствие Петелина к Пилату переходит в экстаз. В интерпретации Петелина фигура прокуратора приобретает былинные черты: «Силой воли и могучим вскриком (! — Л. Я.) подавляет он в себе сочувствие и сострадание к невольно попавшему под колесо истории человеку»[323]. Невольно и под колесо истории? Но Иисус Евангелий, как и тот, что интерпретирован в романе Булгакова под именем Иешуа Га-Ноцри, — лицо, творящее историю. Это уж скорее о Пилате можно сказать: невольно попавший под колесо… Увы, в коллизии «Иешуа — Пилат» Петелин отнюдь не на стороне Иешуа, который «мало считается с авторитетом общественного мнения»[324].
Конечно же, петелинские трактовки к Михаилу Булгакову никакого отношения не имеют. И взгляды Петелина не стоило бы пересказывать, если бы не то, что у сочинения его — переиздания и тиражи, и книга настойчиво рекомендуется школьникам, и послушные отличницы старательно вписывают весь этот вздор в свои школьные сочинения и студенческие рефераты…
В. В. Петелин упорно называет Пилата рабом закона. Но Пилат — раб не закона. Пилат — раб собственной власти. И может быть, здесь главная перекличка этого образа с фигурой Сталина, какой она виделась Михаилу Булгакову.
Жестокий прокуратор Иудеи
Сказать, что Сталин отразился в булгаковском Пилате, было бы слишком грубо. У Булгакова (используя его собственный термин) тоньше: его отношение к Сталину отразилось вего отношении к Понтию Пилату. Отношение к могуществу и жестокости. К неспособности вершить милосердие. К трусости перед необходимостью хотя бы однажды сотворить добро… И понимание в конечном счете беспомощности и зависимости силы и власти…
Только очень невнимательный читатель может не заметить, что Пилат в романе — сильный, властный и жестокий правитель. Пилат немногословен, и потому стоит прислушаться к каждому его слову:
«Но прокуратор, по-прежнему не шевелясь и ничуть не повышая голоса, тут же перебил его:
— Это меня ты называешь добрым человеком? Ты ошибаешься. В Ершалаиме все шепчут про меня, что я свирепое чудовище, и это совершенно верно».
Как и Сталин, он жесток привычно, по праву своего положения. Человек… или несколько человек… или тысячи людей в случае надобности… смахиваются мановением руки, как фигурки с шахматной доски. Не оставляя при этом в душе игемона ни сочувствия или ощущения чужой боли, ни даже наслаждения чужим страданием.
Известно, что, в отличие от Ивана Грозного или Петра Первого, Сталин не принимал участия в истязаниях своих жертв. Он не присутствовал при казнях: это производилось не при нем. То же и Понтий Пилат. Прежде чем ударить Иешуа бичом, Крысобой выводит свою жертву с балкона. Объявляя о казни, Пилат не смотрит на осужденных. Он их не видит. Да ему и не нужно их видеть. Он и так все знает.
В своей привычной жестокости он даже эстетичен: он не терпит подбитых глаз перед собою. Эта линия идет от самых первых редакций романа. В рукописи 1934 года Пилат брезгливо говорит возникшему перед ним арестанту с изуродованным побоями лицом: «Лицо от побоев надо оберегать… если думаешь, что это тебя украшает…» И, отправляя его с Крысобоем — «на минуту», для «объяснения», как нужно обращаться к прокуратору, — добавляет: «Но я не терплю подбитых глаз перед собой…»
А в законченном романе и пояснений не требуется: «Преступник называет меня „добрый человек“. Выведите его отсюда на минуту, объясните ему, как надо разговаривать со мной. Но не калечить».
Не напоминает ли вам нечто очень знакомое это лаконичное «Но не калечить»? Оно возникает впервые в четвертой редакции романа, в 1937 году, но восходит к событию трехлетней давности.
В середине мая 1934 года был арестован Осип Мандельштам. Через две недели, утром, его жену Надежду вызвал следователь. Из уст следователя она и услышала эту формулу: «Изолировать, но сохранить», исходившую, как ей дали понять, «с самого верху». И одновременно — милостивое решение, тоже «с самого верху»: Мандельштам высылается — не на каторжные работы, не на строительство канала, как можно было ожидать, а всего лишь на поселение, в маленький город Чердынь на Каме, и жене, если она пожелает, разрешается сопровождать его.
Денег в доме не было ни гроша, собирали у родных и знакомых. «Анна Андреевна пошла к Булгаковым и вернулась, тронутая поведением Елены Сергеевны, которая заплакала, услыхав о высылке, и буквально вывернула свои карманы»[325]. Елена Сергеевна «выворачивала свои карманы», а Булгаков, надо думать, слушал немногословную Ахматову, и это лаконичное, сохраняющее интонацию вождя: «Изолировать, но сохранить» навсегда входило в его память…
А если придавленная бедой Ахматова в тот день почему-то не повторила этих слов, то безусловно они зазвучали, поворачиваясь, как на ладони, несколько месяцев спустя. 17 ноября того же года Е. С. сделала запись: «Вечером приехала Ахматова. Ее привез Пильняк из Ленинграда на своей машине. Рассказывала о горькой участи Мандельштама. Говорили о Пастернаке».
Пильняка в этот вечер у Булгаковых, судя по всему, не было. Рассказывала Ахматова… «Говорили о Пастернаке» — о телефонном разговоре Сталина с Пастернаком… «Рассказывала о горькой участи Мандельштама» — и, значит, обо всем, что связывало имя Сталина с Мандельштамом. И непременно звучала эта формула: «…но сохранить».
«Но не калечить»… Или вы полагаете, что Пилат поручает косноязычному Крысобою всего-навсего втолковать что-то арестанту словами?
Перекликается с жестоким одиночеством «вождя народов» и глухое одиночество прокуратора. На первых этапах работы, пытаясь пробиться к живому, личному в этом своем персонаже, писатель пробовал ввести жену Пилата. Собственно, она единожды упоминается в Евангелии: «Между тем, как сидел он <Пилат> на судейском месте, жена его послала ему сказать: не делай ничего Праведнику Тому, потому что я ныне во сне много пострадала за Него» (Матфей, 27, 19).