Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Эти родившиеся в последнее десятилетие XIX века писатели и поэты — великое созвездие русской литературы — успевшие сложиться духовно и нравственно до революции, перед революцией, очень отличались от тех, кто был ненамного моложе. Выросшие на воле львы — от львят, воспитанных в клетке…

Тем более львята моего поколения — львята, родившиеся в клетке… Мы били хвостом, как вольные, обнажали свежие, хваткие зубы, но очень хорошо знали, что смотрителя, который вносит мясо, а потом запирает клетку, хватать зубами нельзя: будет худо. И дело не в том, что — худо, а в том, что четкий рефлекс — нельзя! Мы росли в прочном нельзя — львята, родившиеся в клетке.

А для Ильфа не было этого нельзя. И тем более не было никаких нельзя для Михаила Булгакова. Мир был открыт и ясен даже из клетки: вот клетка, вот решетка на ней, а вот за решеткой — мир, пронизанный солнцем и сотрясаемый грозами. Он просторен и кругл, и добро в нем оборачивается злом, а зло переходит в добро. И что видишь — то и пиши, а чего не видишь — ни в коем случае писать не следует… Этот лев хватать смотрителя за руку не станет; даже рычать не станет; не потому что нельзя — потому что презирает…[168]

А может быть, я не права, и дело совсем не в поколениях, а просто есть люди, отмеченные тайной свободой.

Той самой тайной свободой, что была обозначена Пушкиным в его ранних стихах:

Любовь и тайная свобода
Внушили сердцу гимн простой…

А потом воспета Блоком в его стихах последних, итоговых:

Пушкин! Тайную свободу
Пели мы вослед тебе!
Дай нам руку в непогоду,
Помоги в немой борьбе!..

Какое странное выражение, не правда ли, у Поэта, который весь — голос, весь — слово произнесенное: «в немой борьбе»… И как перекликается это с записью Михаила Булгакова, сделанной на заре его творческого пути, в ноябре 1923 года: «Я буду учиться теперь. Не может быть, чтобы голос, тревожащий сейчас меня, не был вещим. Не может быть. Ничем иным я быть не могу, я могу быть одним — писателем. Посмотрим же и будем учиться, будем молчать»[169].

«Будем молчать» — это значит: без деклараций…

Людей, отмеченных тайной свободой, повидимому, немного. Но в них соль земли.

Тайная свобода у Булгакова была природной. Она была с ним всегда. И тогда, когда он пожелал не заметить предложение вождя переписать «Бег»; и когда рождались фантасмагорические его импровизации о встречах со Сталиным; и когда писал пьесу «Батум», вызвавшую столько литературного гнева полвека спустя…

Запрещение «Мольера»

1936 год начинался с новой волны наступления на искусство. П. М. Керженцев, прощенный и вновь поднятый на вершину карьеры, теперь возглавлял Комитет по делам искусств. Фактически то самое Главискусство, за которое так зло сражался с мешавшим ему Свидерским несколько лет тому назад.

В конце января — публичный разгром оперы Шостаковича «Леди Макбет Мценского уезда». В начале февраля — столь же публичный разгром музыки Шостаковича к балету «Светлый ручей». 2 марта Е. С. Булгакова записывает: «Сенсация театральной Москвы — гибель театра Ивана Берсенева». Это означает, что раздавлен и ликвидирован МХАТ 2-й.

А во МХАТе идут генеральные репетиции «Мольера». Генеральные с публикой, фактически — неофициальные премьерные спектакли.

«Это не тот спектакль, о котором мечталось», — замечает Е. С. в своем дневнике. И все же, все же… «Аплодировали после каждой картины. Шумный успех после конца. М. А. извлекли из вестибюля (он уже уходил) и вытащили на сцену» (6 февраля). «Опять успех и большой. Занавес давали раз двадцать» (9 февраля). «После конца, кажется, двадцать один занавес. Вызывали автора, М. А. выходил» (11 февраля).

И параллельно где-то в воздухе, как приближение грозы, уже зарождается тревога.

11 февраля в «Советском искусстве» статья Осафа Литовского о спектакле. «Злобой дышит», — отмечает Е. С. И далее, пытаясь угадать судьбу (не Литовский же решает судьбу!): «Сегодня смотрел „Мольера“ секретарь Сталина Поскребышев. Оля, со слов директора, сказала, что ему очень понравился спектакль и что он говорил: „Надо непременно, чтобы И. В. посмотрел“». (И. В. — Иосиф Виссарионович.)

«Опять столько же занавесов. Значит, публике нравится? А Павел Марков рассказывал, что в антрактах критики Крути, Фельдман и Загорский ругали пьесу» (15 февраля).

И вот — премьера! «Зал был, как говорит Мольер, нашпигован знатными людьми», — записывает Е. С. Знатными — но ни Сталина, ни ближайших к нему лиц, кажется, нет. Зато очень заметен Керженцев.

«Успех громадный. Занавес давали, по счету за кулисами, двадцать два раза. Очень вызывали автора». Булгаков, повидимому, выходил, ибо далее Е. С. отмечает: «После спектакля мы долго ждали М. А., так как за кулисами его задержали».

На следующий день после премьеры «ругательная рецензия» в «Вечерней Москве», — записывает Е. С. И: «Короткая неодобрительная статья в газете „За индустриализацию“».

Второй премьерный спектакль — восемнадцать занавесов… 21 февраля: «Успех. Столько же занавесов — около двадцати». 24 февраля: «Спектакль имеет оглушительный успех. Сегодня бесчисленное количество занавесов»[170].

Тем не менее 22 февраля мхатовская газета «Горьковец» дает подборку отрицательных отзывов о пьесе. Пакет отзывов украшают блистательные имена А. Н. Афиногенова, Вс. Иванова, Юрия Олеши. Что же, коллеги-драматурги не знают, что работают на приговор? Еще как знают! Но разве удержишься, если у товарища «оглушительный успех»?

27 февраля Е. С. записывает: «Ужасное настроение — реакция после „Мольера“». Но это не реакция после. Нервы напряжены, и каким-то животным чутьем она слышит приближение катастрофы. 29 февраля Керженцев представляет в Политбюро новую «докладную записку» — донос на пьесу и на спектакль:

«М. Булгаков писал эту пьесу в 1929–1931 гг… т. е. в тот период, когда целый ряд его пьес был снят с репертуара или не допущен к постановке…

Он хотел в своей новой пьесе показать судьбу писателя, идеология которого идет в разрез с политическим строем…

Несмотря на всю затушеванность намеков, политический смысл, который Булгаков вкладывает в свое произведение, достаточно ясен, хотя, может быть, большинство зрителей этих намеков и не заметят.

Он хочет вызвать у зрителя аналогию между положением писателя при диктатуре пролетариата и при „бессудной тирании“ Людовика XIV…»

Предложение: «Побудить филиал МХАТа снять этот спектакль не путем формального его запрещения, а через сознательный отказ театра от этого спектакля, как ошибочного, уводящего их с линии социалистического реализма». Что правда, то правда — «соцреализма» в пьесе Булгакова нет. И далее: «Для этого поместить в „Правде“ резкую редакционную статью о „Мольере“ в духе этих моих замечаний и разобрать спектакль в других органах печати».

Это четкие рекомендации развязать травлю в печати.

На первом листе «докладной записки» предательская резолюция Сталина: «По-моему, т. Керженцев прав. Я за его предложение».

И ряд подписей — Молотова, Кагановича, Микояна, Ворошилова и др. — что, впрочем, значения не имело[171].

9 марта в «Правде» появляется эта самая «резкая редакционная статья». Она называется так: «Внешний блеск и фальшивое содержание». Спектакль в ней приговорен к уничтожению, и приговор обжалованию не подлежит. Е. С. уверена, что статью написал Литовский. Может быть, и Литовский (прояснить эту подробность мне не удалось). Но, как видите, статья санкционирована Сталиным.

вернуться

168

См. в надгробном плаче Ахматовой по Михаилу Булгакову: «Ты так сурово жил и до конца донес Великолепное презренье». Это пушкинское презренье («Сохраню ль к судьбе презренье? Понесу ль навстречу ей Непреклонность и терпенье Гордой юности моей?»). Не потому ли Ахматова так точно опознала эту черту в личности Булгакова? И сам Булгаков в четвертой редакции романа говорит устами мастера: «Я ничего не ищу больше от этой жизни и ничто меня в ней не интересует. Я ее презираю».

вернуться

169

Михаил Булгаков. Дневник. Письма. с. 63.

вернуться

170

«Дневник Елены Булгаковой», с. 111–115.

вернуться

171

«Власть и худож. интеллигенция», с. 298–300.

78
{"b":"897781","o":1}