Сплошные удачники, догадывающиеся в глубине души о своей творческой несостоятельности. Целый букет Сальери…
Классовая борьба? Или кассовая борьба? Идеология? Или традиционый сюжет — ненависть преуспевающей посредственности к таланту? Посредственности, всегда наступательной и непримиримой, рвущейся к власти и стремящейся задавать тон…
Вслушайтесь, как Билль-Белоцерковский обличает Булгакова, «добившегося постановки четырех явно антисоветских пьес в трех крупнейших театрах страны; причем пьес, отнюдь не выдающихся по своим художественным качествам, а стоящих, в лучшем случае, не среднем уровне»[87]. И видно, что его ужасно волнуют как раз художественные качества, что ему мешает жить чужой талант, непонятно откуда взявшийся (я, видите ли, трудился, я ползал, я идеологически правильный, а слава — ему?), талант, который так хочется убрать, вытеснить, а лучше всего — уничтожить…
«Кабала святош» — романтическая драма, и сама «кабала» в ней изображена жутковато и романтично: темные своды подземелья… люстра о трех свечах… члены тайного общества в масках… и д’Орсиньи с завязанными глазами, которого вводит таинственная незнакомка. «У некоторых под плащами торчат кончики шпаг», — едва сбросив повязку, отмечает опытный Одноглазый…
Главрепертком представить себе так трудновато. Вероятно, обшарпанные канцелярские столы… ундервуд стучит… советские чиновники в косоворотках. Никакой романтики и шпаг из-под плащей.
Хотя, нет, нет, постойте! Шпаги из-под плащей выглядывают. По крайней мере, иногда…
Известный рассказ Булгакова в пересказе Е. С. — о том, как Федор Раскольников читал свою пьесу «Робеспьер», в 1929 году, на Никитинских субботниках. Публики собралось тьма. Выступали художественные руководители театров — Берсенев, Таиров — не жалея эпитетов для «замечательной», «великолепной» и т. д. пьесы председателя Главреперткома. Раскольникова уже сравнивали с Шекспиром, Мольером и Еврипидом. (По крайней мере, в пересказе Михаила Булгакова.) Новый оратор поддержал восторг режиссеров. Потом слово дали Булгакову. «Миша встал, — пишет Елена Сергеевна, — но не сошел со своего места, а начал говорить, глядя на шею Раскольникова, сидящего, как известно, перед ним».
Булгаков вежливо разделал пьесу, заодно воздав и хвалившим ее режиссерам. Пересказ самой речи Булгакова у Е. С., мне кажется, не получился. На самом деле это, вероятно, звучало и более остро, и более неожиданно. Видно, впрочем, что она очень старалась сохранить хорошо памятную ей интонацию — неторопливую и раздумчивую.
«Ну, что ж, бывает, — сказал в заключение Булгаков. — Не удалась пьеса. Не удалась».
«…После этого, как говорил Миша, произошло то, что бывает на базаре, когда кто-нибудь первый бросил кирпич в стену. /Начался бедлам. Следующие ораторы предлагали действительно выкинуть какие-то сцены, действующих лиц… Собрание закончилось… Шея у Раскольникова стала темно-синей, налилась».
А вот последние строки булгаковского рассказа, дожно быть, не раз прокатывавшиеся Еленой Сергеевной в памяти, так выразительны, что, думаю, точны:
«Миша поднялся и направился к выходу. Почувствовав на спине холодок, обернулся и увидел ненавидящие глаза Раскольникова. Рука его тянулась к карману. Миша повернулся к двери. „Выстрелит в спину?“»[88]
Раскольников вооружен. Выстрелит в спину или нет? Рука в правом кармане — кончик шпаги из-под плаща…
…Были, были уже в 1928 году приметы надвигающейся беды. В феврале у Булгакова возникла идея — съездить за границу, месяца на два, с Любашей в качестве переводчицы. Нормальная идея, не правда ли — даже для того времени? Вот и Горький писал Всеволоду Иванову: «Очень хочется мне вытащить Вас и Федина сюда. Да еще бы Зощенко. Да Булгакова. Посидели бы мы тут на теплых камнях у моря, поговорили бы о разном» (13 декабря 1925года). Знает ли Булгаков об этом письме? Вряд ли. Впрочем, это не имеет значения. Он с гордостью поясняет надлежащей «инстанции» (административному отделу Моссовета) цель своей поездки за границу: «В Париже намерен, изучив город, обдумать план постановки пьесы „Бег“, принятой ныне в Московский Художественный Театр». Подумав, добавляет в пост-скриптуме: «Отказ в разрешении на поездку поставит меня в тяжелейшие условия для дальнейшей драматической работы»[89]. Ответ «инстанции» был краток: отказ… Аргумент? Без аргументов.
И все-таки весь 1928 год на Булгакове лежит незримая тень защиты. Он чувствовал себя в относительной безопасности — до поры до времени. И, главное, надеялся на постановку «Бега».
Крамольная сцена в «Днях Турбиных»
В общий хор критиков — сразу же после премьеры «Турбиных» — включается А. В. Луначарский. Нарком просвещения — образованный человек; он понимает, что пьеса Булгакова и спектакль Художественного театра — очень значительное явление культуры. Но Анатолий Васильевич еще и чиновник, остро чующий скрытую угрозу, которую несут в себе и этот спектакль, и эта пьеса, и самый автор пьесы — беззащитный, непонятно независимый и непредсказуемый. Поэтому позиция Народного комиссара противоречива — от признания, близкого восхищению, до раздражения, переходящего в ненависть. (Впрочем, и Л. Троцкий отмечал: «Луначарский умеет писать об одном и том же вопросе и за и против».)
В свободе выражений Луначарский не уступает критикам. Содержание «Дней Турбиных» пересказывает так: «Ему (Булгакову) нравятся сомнительные заезженные остроты, которыми обмениваются собутыльники, атмосфера собачьей свадьбы вокруг какой-нибудь рыжей жены приятеля; ему нравится способность этой среды приходить в себя, как ни в чем не бывало становиться на четыре лапы, украшать спокойно елочку, устраивать вторую или третью женитьбу после самых потрясающих катастроф… В изображении Булгакова политические разговоры их почти идиотически скудны, а остальные разговоры — серия банальнейших острот, скучнейшие, канительнейшие диалоги без малейшего подъема мысли…» И о самом драматурге: «Он является политическим недотепой по примеру своих героев… Главным комическим персонажем в пьесе является сам автор»[90].
Однако, кроме беспредметной брани, в обличениях Луначарского прорисовывается и некий конкретный, заслуживающий внимания сюжет: Луначарского возмущает изображение петлюровцев в пьесе.
«…Посмотрите, какие погромщики петлюровцы! — негодует нарком. — Еще хорошо, что театр имел такт выбросить из пьесы Булгакова сначала дававшийся на сцене омерзительный эпизод с издевательством и истязанием еврея петлюровцами». (Стало быть, осторожный Станиславский верно определил цензурную опасность и тактиком в противоборстве с цензурой был лучшим, чем Михаил Булгаков.)
«Петлюровские сцены» вызывают особое негодование не только Луначарского. «Пьеса „Дни Турбиных“… — авторитетно высказывается С. И. Гусев, видный партийный деятель и заведующий отделом печати ЦК. — Она встретила единодушное осуждение со стороны марксистских критиков, но все они просмотрели весьма существенную особенность этой пьесы — великорусский шовинизм. Припомните, как там добродетельные и чистые русские юнкера противопоставлены петлюровским бандитам, состоящим на 100 процентов из бандитов и грабителей. Я не отрицаю, что петлюровцы такими и были (Он не отрицает, что петлюровцы такими и были. — Л. Я.), но все же у Петлюры имелись элементы национальной идеи…»
«А наши театральные критики этого и не заметили», — резюмирует С. И. Гусев[91].
Заметили, заметили, как же не заметить! Главрепертком еще в процессе репетиций норовил снять эти сцены, но автор проявил тогда невиданное упорство, автор тогда, как говорится, насмерть стоял…
И теперь, когда пьеса стала спектаклем, В. Блюм, в одной из цитированных выше рецензий, обличает драматурга с партийных позиций: петлюровщина — «мелкобуржуазная — все же революция»; она «нам все же „симпатичнее“ и ближе золотопогонной героики»; и когда «нам показывают только погромную сторону петлюровщины, мы знаем, что это — ложь»…