Замысел «романа о дьяволе», по крайней мере одной своей стороной, был связан с уникальным явлением 20-х годов: крушением в России религии — религии как целого пласта культурной, духовной, нравственной жизни, и, как следствие этого, с закрытием и запустением церквей, с огромной популярностью журнала «Безбожник».
Обостренное отношение Булгакова к этому явлению отразилось в дневниковых его записях начала 20-х годов — отрывочных, чудом сохранившихся[8]. Оказывается, в январе 1925 года он специально ходил в редакцию «Безбожника», чтобы приобрести комплекты журнала за 1923–1924 годы: «Сегодня специально ходил в редакцию „Безбожника“. Она помещается в Столешн. пер., вернее, в Козмодемьяновском, недалеко от Моссовета. Был с М. С., и он очаровал меня с первых же шагов.
— Что, вам стекла не бьют? — спросил он у первой же барышни, сидящей за столом.
— То есть как это? (растерянно). — Нет, не бьют (зловеще).
— Жаль.
Хотел поцеловать его в его еврейский нос».
(Поскольку комментаторы первой публикации Дневника — в журнале «Театр», 1990, № 2 — не смогли расшифровать инициалы М. С. и я не уверена, что расшифровали в дальнейшем, — поясню: речь идет о писателе Дмитрии Стонове.)
«Когда я бегло проглядел у себя дома вечером номера „Безбожника“, — пишет далее Булгаков, — был потрясен. Соль не в кощунстве, хотя оно, конечно, безмерно, если говорить о внешней стороне. Соль в идее — ее можно доказать документально: Иисуса Христа изображают в виде негодяя и мошенника, именно его. Этому преступлению нет цены».
В первой редакции будущего романа — в «романе о дьяволе» — Берлиоз не кто иной, как редактор атеистического журнала «Богоборец». Не было и не могло быть в первоначальном замысле конфликта между Берлиозом и мастером. Был конфликт между редактором журнала «Богоборец» и дьяволом.
И Воланд в этой версии почти традиционен — дьявол сатирического романа, с «необыкновенно злыми» глазами, глумливый, словно будущий Коровьев. Самое его появление в Москве как-то связывалось с отсутствием крестов на опустевших церковных куполах. И насмерть перепуганный буфетчик, попадавший в квартиру № 50 примерно так же, как это будет в завершенном романе «Мастер и Маргарита», здесь опознавал Воланда сразу, опознавал не как Мефистофеля Гуно или Мефистофеля Гете, а как нечистую силу. И бежал отсюда отнюдь не к врачу, а в церковь: он…
«…вылетел на улицу, не торгуясь в первый раз в жизни, сел в извозчичью пролетку, прохрипел:
— К Николе…
Извозчик рявкнул: „Рублик!“ Полоснул клячу и через пять минут доставил буфетчика в переулок, где в тенистой зелени выглянули белые чистенькие бока храма. Буфетчик ввалился в двери, перекрестился жадно, носом потянул воздух и убедился, что в храме пахнет не ладаном, а почему-то нафталином. Ринувшись к трем свечечкам, разглядел физиономию отца Ивана.
— Отец Иван, — задыхаясь, буркнул буфетчик, — в срочном порядке… об избавлении от нечистой силы…
Отец Иван, как будто ждал этого приглашения, тылом руки поправил волосы, всунул в рот папиросу, взобрался на амвон, глянул заискивающе на буфетчика, осатаневшего от папиросы, стукнул подсвечником по аналою…
„Благословен Бог наш…“ — подсказал мысленно буфетчик начало молебных пений.
— Шуба императора Александра Третьего, — нараспев начал отец Иван, — не надеванная, основная цена сто рублей!
— С пятаком — раз, с пятаком — два, с пятаком — три!.. — отозвался сладкий хор кастратов с клироса из тьмы.
— Ты что ж это, оглашенный поп, во храме делаешь? — суконным языком спросил буфетчик.
— Как что? — удивился отец Иван.
— Я тебя прошу молебен, а ты…
— Молебен. Кхе… Нa тебе… — ответил отец Иван. — Хватился. Да ты откуда влетел? Аль ослеп? Храм закрыт, аукционная камера здесь!
И тут увидел буфетчик, что ни одного лика святого не было в храме. Вместо них, куда ни кинь взор, висели картины самого светского содержания.
— И ты, злодей…
— Злодей, злодей, — с неудовольствием передразнил отец Иван, — тебе очень хорошо при подкожных долларах, а мне с голоду прикажешь подыхать? Вообще, не мучь, член профсоюза, и иди с богом из камеры…
Буфетчик оказался снаружи, голову задрал. На куполе креста не было. Вместо креста сидел человек, курил».
Этот сюжет — церковь, превращенная в аукцион, — долго еще будет держаться в романе (в тетради 1935 года отца Ивана сменит отец Аркадий Элладович). Потом Булгаков откажется от этого сюжета, главу о буфетчике в первой полной (рукописной) редакции, а затем и в машинописи закончит глухо: «Вырвавшись на воздух, буфетчик рысью пробежал к воротам и навсегда покинул чертов дом, и что дальше было с ним, никому не известно». И наконец, уже перед смертью, продиктует Елене Сергеевне новый кусок: о визите буфетчика к доктору Кузьмину и о разных фантастических вещах, происшедших с доктором Кузьминым после того, как буфетчик расплатился с ним дьявольскими деньгами…
Парадокс уже первой редакции состоял в том, что предание о Христе странным образом возвращалось в Россию из уст дьявола. «И вы любите его, как я вижу», — говорил Берлиоз, прищурившись. — «Кого?» — «Иисуса». — «Я? — спросил неизвестный и покашлял…»
И в структуре этого парадокса, может быть, еще не осознанное, начинало проступать присущее Булгакову ощущение цельности мира, неразрывности света и тьмы, дня и ночи — его «ренессансное» ощущение бытия.
«И лично я, своими руками…»
Первую редакцию романа автор сжег.
«18 марта 1930 года я получил из Главреперткома бумагу, лаконически сообщающую, что не прошлая, а новая моя пьеса „Кабала святош“ („Мольер“) к представлению не разрешена.
Скажу коротко: под двумя строчками казенной бумаги погребены — работа в книгохранилищах, моя фантазия, пьеса, получившая от квалифицированных театральных специалистов бесчисленные отзывы — блестящая пьеса.
<…> Погибли не только мои прошлые произведения, но и настоящие и все будущие. И лично я, своими руками, бросил в печку черновик романа о дьяволе, черновик комедии и начало второго романа „Театр“».
Это письмо Булгакова «Правительству СССР». Фактически оно адресовано Сталину и Сталиным было получено. Поразительна уверенность художника в своем высоком предназначении: Сталину, уже единовластному правителю державы, факт сожжения своих рукописей он предъявляет как факт трагедии, называя каждую из сожженных рукописей поименно.
(К каждому из этих замыслов он впоследствии вернется. Возникнут «Мастер и Маргарита», «Блаженство», «Театральный роман».)
Очень соблазнительно было бы представить себе, что все происходило так, как в романе «Мастер и Маргарита»: «В печке ревел огонь, в окна хлестал дождь. Тогда случилось последнее. Я вынул из ящика стола тяжелые списки романа и черновые тетради и начал их жечь. Это страшно трудно делать, потому что исписанная бумага горит неохотно. Ломая ногти, я раздирал тетради, стоймя вкладывал их между поленьями и кочергой трепал листы…»
Еще соблазнительней представить себе Елену Сергеевну в роли Маргариты: «Тихо вскрикнув, она голыми руками выбросила из печки на пол последнее, что там оставалось, пачку, которая занялась снизу. Дым наполнил комнату сейчас же. Я ногами затоптал огонь, а она повалилась на диван и заплакала неудержимо и судорожно»
Увы, в тот час, когда черная печка в кабинете на Пироговской поглощала тетради романа, к Булгакову не пришел никто. Письмо «Правительству СССР», весьма точно датирующее этот факт (18–28 марта — между датой запрещения «Кабалы святош» и датой письма), — почти единственное свидетельство самого факта. Почти, ибо другим свидетельством сожжения рукописи может служить письмо Булгакова Вересаеву, написанное три года спустя (2 августа 1933): «В меня же вселился бес. Уже в Ленинграде и теперь здесь, задыхаясь в моих комнатенках, я стал марать страницу за страницей наново тот свой уничтоженный три года назад роман…»