— Но что? — почти в отчаянии спросил Рубец.
Колокольные часы на соборной церкви пробили полночь, потом час, два… А Рубец и Репин все сидели на крылечке, выходящем в сад, и разговаривали, и думали, что же делать дальше, где же выход…
Потерянные тетради
Село, куда меня назначили учителем, оказалось большим, широким и зеленым. Оно лежало на старом шляху, что вел из древнего русского городка в соседний, еще более древний, расположенный уже на Украине. Дорога рассекала село надвое, и па ней, когда я приехал, пыля, шли колхозные грузовики с зеленым, пахучим сеном.
Из маленького, продутого встречным ветром автобуса вышло несколько смешливых девчонок в белоснежных платочках. Девчонки возвращались из областного города с совещания передовиков и всю дорогу вспоминали, как их фотографировали для газеты. Выскочив из автобуса, они разбежались по домам, а я остался один в незнакомом, только что начавшем просыпаться, селе.
Был ранний час, играл на длинной берестяной трубе пастушок, мычали коровы, грохотал вдалеке трактор, и над лугом, над озером, заросшим камышом, висел сизый, легкий туман.
В кармане у меня лежала записка и адрес старой учительницы-пенсионерки, где мне советовали снять комнату. Собственно, адреса не было, был план на четвертушке бумаги: озеро, гребля, старинная бездействующая церковь и огромный сад с флигелем, оставшимся от помещичьей усадьбы.
По дороге, обсаженной могучими липами, я добрался до ветхого, широкого крыльца с тонкими деревянными колоннами и, несмотря на ранний час, увидел в дверях маленькую, сухонькую женщину в капоте, с редкими зеленоватыми волосами, собранными на затылке в жиденький пучок. Лицо ее походило на печеное яблоко, которое только что вынули из печки: кожица уже сморщилась, а румянец на бочках еще не успел потускнеть.
— Здравствуйте, — сказал я нерешительно. — Мне нужна Анна Михайловна Троицкая.
— Ась? — ответила старушка и приложила к розовому уху сложенную ковшиком ладонь.
Я повторил.
— Тогда здравствуйте, — сказала старушка, улыбаясь и показывая единственный на весь рот, длинный зуб. — Я Анна Михайловна и есть.
Получив мою записку, она надела очки, державшиеся не на дужках, а на веревочке, и углубилась в чтение.
— Мы с Петенькой в одной школе двадцать два годка проработали. Такой интересный мужчина, — сообщила она доверительно.
Я вспомнил давшего мне записку Петеньку, лысого человека, лет за шестьдесят, и улыбнулся.
Пятясь к двери и приглашая меня следовать за собой, Анна Михайловна прошла в прохладную горницу, куда через щели в ставнях врывались тонкие лучики солнца.
— Так вы, значит, к нам в школу, — сказала Анна Михайловна. — Это хорошо. А сколько вам лет? — неожиданно поинтересовалась она.
— Двадцать три.
— Ась, — с тем же жестом переспросила старушка. — Двадцать три, это хорошо. А я-то, голубок, в семнадцать начала. Совсем дитенок была. Ученики слушаться не хотели… А вы женаты?
Я ответил, что нет, не женат, и Анна Михайловна, переспросив, неопределенно покачала своей маленькой головой.
— А я, голубок, в восемнадцать лет замуж выскочила.
Так мы разговаривали — я, неуклюже переминаясь с ноги на ногу, а Анна Михайловна, все время суетясь, находясь в движении. Она то подходила к буфету и переставляла чашки с одного места на другое, то к этажерке, где выравнивала корешки книг, то к подоконнику, чтобы поправить горшки с цветами. Цветы были немудреные — герань с резко пахнущими листьями, чайная роза и туя, которую в здешних местах звали елочкой.
Все так же без умолку рассказывая, она проводила меня в комнату, где мне предстояло жить. Комната, очевидно, пустовала, и на всем, что в ней было, лежала едва уловимая печать ненужности. Ненужной казалась старинная софа, на которую никто, должно быть, не садился, громоздкий шкаф с заржавелым замком и неудобные стулья с высокими резными спинками.
— Павлуша вернется с озера, вам тут и приберет… Павлуша — это правнучка моя, — пояснила Анна Михайловна и, заметив мое недоумение, добавила: — Павла ее звать.
Мягкими, короткими шажками она ушла куда-то в глубину полутемного дома, оставив меня одного. Я огляделся. На стене, куда падал луч солнца, висел написанный маслом портрет сурового старика с пышными седыми усами запорожца, густыми белыми бровями и потушенным взглядом. Глаз не было видно, их закрывали полуопущенные веки, напомнившие мне слепцов на базаре, и я подумал, что нарисованный художником человек, наверное, тоже был незрячим.
Мои размышления нарушила появившаяся в комнате девушка лет восемнадцати, стройная, босая, с наспех заплетенной косой, с которой на белый некрашеный пол стекали капли воды.
— Так это вы к нам приехали? — спросила она, с любопытством оглядывая меня бойкими, веселыми глазами.
Я заметил, что нос у нее был задорно приподнят кверху, а брови круто выгнуты, и это придавало ей лукавый и озорной вид.
— А вы, наверное, и есть Павлуша? — ответил я вопросом на вопрос.
— Ась? — девушка сделала уже знакомый мне жест — приложила к уху сложенную ковшиком ладонь и рассмеялась. — Это меня бабуся так зовет… Да вы садитесь, небось, устали с дороги. Сейчас чай будем пить.
За самоваром мы сидели вчетвером: Анна Михайловна, я, Павла и ее дед, сын Анны Михайловны, лысый, вышедший на пенсию бухгалтер, по имени Ксенофонт Петрович. Он пришел точно к чаю, поставил в сарай удочки, отдал кошке несколько пескарей и, расчесав усы роговой гребенкой, пророкотал басом:
— А у нас, оказывается, гость! Это отлично.
Узнав, что я назначен в село учителем химии, он не преминул сообщить, что школа у них новая, большая («Может, видели на бугре»), а вот квартир для педагогов нету: районо строит дом, да никак не кончит.
— Техник она у нас, строитель, — добродушно усмехнувшись, сказал Ксенофонт Петрович и выразительно взглянул на внучку. — Вот и строит, не бей лежачего…
— Да я ж первый месяц работаю! — воскликнула Павла. — А к сентябрю все равно сдадим!
До сентября еще оставалось больше двух месяцев, и это время мне предстояло провести в тихом флигеле. Впрочем, я об этом не жалел. После трудных государственных экзаменов мне хотелось отдохнуть где-нибудь в тиши, почитать, побродить по лесам, а в этом отношении село, куда я приехал, не оставляло желать ничего лучшего.
В тот же день я представился директору школы, посмотрел классы и химическую лабораторию, где мне предстояло проводить уроки, и, напутствуемый добрыми пожеланиями, возвратился в свои пенаты.
И снова, как и утром, мне бросился в глаза портрет старика с пышными усами запорожца. В доме висели еще картины, несколько копий, а может быть, и оригиналов незнакомых мне мастеров, но странное дело, взгляд невольно останавливался именно на этом старике с потупленными глазами. Я не выдержал и спросил о нем Павлу.
— Это друг моей бабуси, — сказала она. — Когда бабуся была еще совсем молоденькая, он в нее влюбился до крайности и романсы ей сочинял.
— Он был композитором, что ли?
— Ага… Рубец Александр Иванович, разве не слышали?
Рубец… Где-то в глубине памяти у меня сохранилось это имя. Дело в том, что родом я был из этих мест, и в детстве в нашей семье вспоминали иногда о слепом музыканте, который учил пению в хоре мою бабушку. Говорили, будто музыкант ослеп в Париже. После операции не выдержал режима, раньше срока снял повязку с глаз, чтобы пойти в концерт знаменитой певицы, и ослеп. С той поры, он окончательно поселился в нашем городишке и содержал там на свои средства музыкальную школу.
— Про него в энциклопедиях даже написано, — сообщила Павла, — и в старой брокгаузовской и в Большой советской.
Это уже становилось интересным.
В тот же вечер, за самоваром, я попросил Анну Михайловну рассказать что-либо о Рубце. Солнце садилось за селом в дубовые леса, и розовый отблеск заката спокойно лежал на выцветших обоях и белых с золотыми ободками чашках, которые вынимались лишь в торжественных случаях.