Литмир - Электронная Библиотека

— Правда, голубок, чистая правда, — сказала Анна Михайловна, просияв. — Ухаживал за мною и романсы жестокие сочинял. — Она за улыбалась, и ее сморщенное лицо стало еще морщинистее и меньше. — Только о ту пору меня уже сосватали и ухаживания его я принять не могла.

— А когда это было, Анна Михайловна?

— Когда, голубочек? Дай бог память… — Она задумалась. — Да почитай годков семьдесят пять тому, коли не больше… — Окна в сад были распахнуты настежь, и красные граммофончики мальв настороженно заглядывали в комнату, словно их тоже интересовала судьба слепого композитора. — Ты не думай, что я тогда такая, как сейчас, была. — Она поднялась и маленькими шажками поплыла в свою комнату. — Вот какая я была о ту пору.

Анна Михайловна положила на стол наклеенную на паспарту фотографию, исполненную в тоне сепии. На меня смотрели незнакомые люди — женщины в пышных платьях с тюрнюрами и шлейфами и усатые мужчины в котелках, небрежно державшие в руках стеки. Я напряженно искал на карточке Анну Михайловну, но семьдесят с лишним лет сделали свое недоброе дело. Наконец какое-то, едва уловимое, сходство подсказало мне, что юное существо в белом платьице, почтительно стоящее с краю, и есть Анна Михайловна.

— Вы? — я дотронулся до карточки.

— Я, голубок, я… Аннушкой меня тогда все звали… А вот и Сашенька, не узнаете?

Рубец, молодой, еще зрячий, с черными пышными усами, стоял возле Анны Михайловны тоже чуть поодаль от нарядной компании, — семьи местного помещика Клашевского. Помещик был богат, ему принадлежал дворец, построенный по плану знаменитого Гваренги, огромный сад, дубовые леса вокруг и этот флигель, где мы пили чай. Дворец крестьяне спалили в семнадцатом году, а во флигельке поселилась учительница Троицкая, много лет учившая детей Клашевского.

Рубец тоже занимался с помещичьими детьми. Был в ту пору он уже известен, имел связи в Петербурге, и Клашевские присылали за ним карету с фамильными вензелями на боках.

На зиму он уезжал в Петербург, в консерваторию, и оттуда слал Анне Михайловне надушенные письма и те самые «жестокие» романсы, о которых она говорила. В углу, на первой странице нот, стояло посвящение: «Аннушке».

— А где же эти романсы, Анна Михайловна? — спросил я с интересом.

Старушка сокрушенно покачала головой.

— И романсы были, и увертюры, и сонаты… все, голубок, было, да сплыло. Сама не знаю, куда девались. Хранила их, хранила, а как замуж выскочила, от мужа прятала. Вот и сгинули.

— Сгинули, сгинули, — передразнил Ксенофонт Петрофич, поднимаясь из-за стола и начиная мерять комнату твердыми, крупными шагами. — Куда они пропасть могли из дома?

— И то, Ксенюшка, верно, — согласилась старушка. — Куда им пропасть из дома? А вот Сашенькин «Сборник народных песен», в Петербурге печатанный, тот взаправду сгинул. Товарищ из областного музея приезжал недавно, взял и не вернул. Левашов его фамилия, может, встретите, обязательно передайте, пускай вернет.

Павла при этих словах начала весело улыбаться.

— Тридцать лет назад это «недавно» было, — сказала она мне шепотом.

Признаться, меня очень заинтересовали потерянные ноты. Анна Михайловна сказала, что не слышала, чтобы Рубец издавал их, скорее всего, они так и остались в рукописях, да еще и в единственных экземплярах: Александр Иванович не имел привычки переписывать свои вещи, напишет с ходу, почти без помарок, да и отошлет «даме сердца», как говорила о себе Анна Михайловна.

— А сочинял он, голубок, таким манером: сначала ходит по комнате взад и вперед, руки за спину заложит, долго ходит, что-то напевает про себя, потом сядет за рояль и сыграет.

Рояль, на котором играл Рубец, достался Анне Михайловне от Клашевских. Он стоял у нее в столовой, такой же старомодный, как и все вещи в этом доме — коричневого цвета, с узким, заостренным телом и прямыми, неперекрещивающимися струнами.

Рояль стоял в столовой, и Павла вечерами садилась за него и играла «Подмосковные вечера», или «Величавую Ангару», или «Рушничок» из кинофильма «Годы молодые». Я подумал поначалу, что, кроме модных песенок, она ничего больше играть не умеет, но однажды, вернувшись домой из лесу, вдруг услышал «Лунную сонату» Бетховена. Играла Павла. Обычно она скорее баловалась, чем играла — вертелась на круглой тумбе, или неожиданно заканчивала песенку звонкой трелью собственного сочинения, или изо всех сил нажимала на педаль, так что даже Анна Михайловна, не отличавшаяся острым слухом, затыкала уши ватой. Но «Лунную сонату» Павла играла без обычных фокусов, задумчиво и серьезно.

А назавтра она вытащила откуда-то потрепанные ноты без конца и стала играть одну за другой раздольные русские песни. В них почудилось мне что-то знакомое с детства, будто где-то слышал я эти напевы, да потом забыл в сутолоке жизни.

— Народные песни в обработке Рубца, — оборотясь ко мне, сказала Павла, не прекращая игры. — Говорят, только в нашем краю их пели люди, больше нигде.

Так вот, оказывается, откуда сохранились в моей памяти эти мотивы!

И я с еще большим интересом стал думать о слепом композиторе. Неужели все то, что он присылал Анне Михайловне, исчезло бесследно и уже никто и никогда не услышит ни «жестоких» романсов, ни сонат, посвященных сельской учительнице Аннушке. А быть может, именно там, в потерянных нотных тетрадях, и содержится то главное, основное, что сделал Рубец за свою жизнь.

И я решил приняться за поиски.

Первым делом я написал в Ленинград, в консерваторию, где Рубец состоял профессором по классу теории музыки, не знают ли там о судьбе его пропавших романсов и сонат. А сам, заручившись согласием хозяйки флигеля, стал перебирать старые вещи и бумаги.

Работа оказалась не из легких. Пожалуй, никогда в жизни я не встречал дома, в котором бы хранилось столько никому не нужных вещей. Были тут позеленевшие старинные подсвечники, обломанные оленьи рога, выщербленные чашки, оставшиеся от сервизов, зазубренные и ржавые кортики, порванные седла, стремена, дверца кареты с вензелями и великое множество других диковин, значительно более пригодных для музея, чем для обычной жилой квартиры. Все это мне пришлось вытащить на свет божий, пересмотреть и снова положить на место, пока я раскапывал недра старого флигеля.

В углу тесной кладовой под грудой старья я наткнулся на сундук с книгами. Не без труда я поднял тяжелую крышку, и на меня дохнуло спертым запахом сырости и старой бумаги. Книги лежали без всякого порядка, навалом, — рядом с томом Вольтера на французском языке я увидел «Житие святой великомученицы Варвары» и учебник грамматики Смотрицкого, изданный в Вильне в 1618 году.

Не раз я подходил к Анне Михайловне с одним и тем же вопросом, не помнит ли она, куда положила ноты? Но старушка лишь виновато смотрела на меня, растерянно моргала круглыми глазами и разводила короткими, ручками.

И все начиналось сначала — кладовая, старый чулан, пыль.

Я уж было совсем отчаялся в поисках, когда пришел ответ из Ленинградской консерватории. Не без волнения я разорвал конверт и впился глазами в напечатанные на машинке строки. В письме говорилось, что незаслуженно забытое среди широкой публики имя Александра Ивановича Рубца хорошо известно профессионалам. «Он был другом Чайковского, — читал я, — Римского-Корсакова, Рубинштейна, ценивших его талант и неутомимую энергию, которую проявлял ваш земляк, собирая народные песни».

Для меня это явилось открытием.

— Нет, вы только послушайте, что здесь написано! — крикнул я Павле, все более воодушевляясь. — Оказывается, ария Вакулы из «Черевичек» подсказана Чайковскому Рубцом!

— Что вы говорите! — обрадовалась Павла.

— Да, да… Чайковский использовал для нее народную песню, записанную Александром Ивановичем в наших краях. Слушайте дальше… Из того самого потрепанного сборника, который сейчас лежит на вашем рояле, — я победоносно взглянул в сторону столовой, — «черпали богатейший материал для своих творений Римский-Корсаков и Мусоргский». Вам это известно?

56
{"b":"895389","o":1}