3
В лесу парило, как в оранжерее, и, несмотря на середину июля, пахло сухим листом. Листья облетали. Кое-где в кроне берез проглядывали первые желтые пятна — печальные приметы зноя и бездождья. Но все-таки здесь не обжигал лицо сухой, горячий ветер; в чащу не проникали лучи палящего солнца, и под опущенными ветвями старых, замшелых елей стоял сырой полумрак.
Я шел без дороги с единственной целью разыскать партизанскую стоянку, о которой мне за завтраком говорил лесник.
Более шестнадцати лет минуло с тех пор, как в этих местах окончилась война, а ее следы еще не стерлись. Простреленная немецкая каска лежала на дне воронки от снаряда, поросшей по краям земляникой; крохотные, зеленоватые ягодки засохли, так и не покраснев. Ржавчина еще не съела обрывков колючей проволоки, кусков металла.
Немало побродив, я наткнулся наконец на большие, неглубокие ямы, похожие на заброшенные землянки. Наверное, это и был последний лагерь партизан. Я обошел осыпавшиеся, розовые от цветущего иван-чая окопы, зарисовал план стоянки и сделал несколько снимков.
За лагерем открылась небольшая поляна с могильным холмиком посередине. Возле не было ни дощатого обелиска, ни креста, ни даже изгороди из березовых жердочек, и я бы, наверное, прошел мимо, если бы не бросился мне в глаза яркий, пышный кустик гвоздик. Рядом с чахлыми, угнетенными жарой колокольчиками да пожухлой иван-да-марьей гвоздики выглядели такими свежими, налитыми соком, что я невольно обратил на них внимание. «Может быть, их поливал кто-нибудь?» — подумалось мне. Но вокруг не было ни речки, ни колодца, ни даже темного родничка!
Возвращаясь домой, я набрел в молодом березняке еще на четыре могилки, и снова на каждой из них пестрели цветы. На сей раз это были необычайно крупные дикие маки и ромашки. И опять меня озадачила та неуемная сила, с которой они поднимались из земли, словно не было вокруг ни сохнущих трав, ни желтеющих раньше срока берез.
На кордоне я застал одну старуху. Она что-то помешивала длинной палкой в большом глиняном горшке, под которым тлели угли потухающего костра. Заметив меня издали, она поспешно схватила свое варево и унесла в дом, оглядываясь на меня со страхом и неприязнью. И мне снова сделалось не по себе, как и вчера, когда я впервые услышал ее истошные возгласы.
— Что это бабка на костре варила? — полюбопытствовал я у лесника, когда тот вернулся с работы.
— А шут ее знает, лекарство какое-то, что ли… Таится она в этом деле, а я и не настаиваю… Может, Вивея в курсе.
Вивея пришла поздно. Как и утром, послышалась странная, ни на что не похожая мелодия. Завизжал и отрывисто, нутряным голосом залаял пес Бушуй, от восторга колотя хвостом собственную будку. Вивея потрепала его по загривку, бросила мне отрывистое «Здравствуйте» — первое слово, которое я от нее услышал, — и скрылась в сенях. От нее пахнуло дымом и грибами.
Ужинала она вместе с нами в горнице. Филипповна принесла чугунок отварной картошки, посыпанной остро пахнущей, незнакомой мне зеленью, и, не проронив ни слова, ушла на свою половину. Вивея проводила ее долгим грустным взглядом.
Я расспрашивал лесника о партизанах, о лагере и могилах, встреченных в лесу. Вивея не принимала участия в разговоре. Она сосредоточенно ела картошку и читала, скосив глаза на лежащий рядом с тарелкой учебник.
До этого я видел ее только издали, мельком, но сейчас смог рассмотреть вблизи и не спеша. Удивительно, как порой невнимательна и неблагодарна бывает к людям природа. Вивея была положительно дурна, и именно эта бросающаяся в глаза некрасивость заставляла меня то и дело взглядывать на нее. Нет, вы только подумайте: меня неудержимо тянуло на нее смотреть!
Больше всего я боялся, что эта некрасивая девушка сможет расценить мои непроизвольные взгляды, как некий намек на нежные чувства. Но, к счастью, ничего похожего не случилось, и она осталась в конце ужина такой же равнодушной ко мне, как и в начале.
Так началась моя жизнь на кордоне Чистые Дубравы.
Первое время я занимался лишь тем, что бродил по лесу и наносил на план все места, связанные с деятельностью партизан. Лес был огромный, пустынный, и в нем мне ни разу не удалось встретить даже шумное «бабье войско». Не появлялось оно и на кордоне: наряд лесник дал сразу на неделю — спасать молодые саженцы в питомнике.
Лишь однажды, поздно утром, явилась Манька пожаловаться на водовоза Ванюшку, который, по ее словам, вчера хотел ее притопить в речке. Лесник посмотрел на Маньку, потом на меня и прогнал ее на работу, да еще и накричал, что запишет прогул. Жаловаться на водовоза было, по его мнению, явно не к спеху.
Манька пожала крутыми плечами, стянула рывком хвостики белого платка у подбородка и, будто случайно заметив меня, спросила равнодушно:
— Что ж помогать не приходите?.. А еще обещали!
— Некогда было, Маня, некогда… Делом, видишь ли, занялся, — попробовал я оправдаться.
— А я дерево знаю, где партизаны документы хранили, в дупле. Показать могу.
Я обрадовался.
— Только не сегодня, а завтра, — съязвила Манька и, резко повернувшись, направилась в лес.
Скоро до нас донеслись слова частушки. Наверное, Манька знала их великое множество.
Говорят, я недотрога
И останусь девкою.
Пареньков в колхозе много,
А влюбиться не в кого.
Ты не плачь, не горюй,
Мария Егоровна, —
Нету дома жениха,
Иди искать на сторону.
— Ишь, разошлась, — добродушно промолвил лесник. — Она у нас в бригаде самая влюбчивая… Мария Егоровна.
Постепенно круг моих знакомых расширялся. Лесник свел меня с объездчиком Иваном Харитоновичем, которого по здешнему обычаю все звали только по отчеству, — крупным бородатым мужиком, лет за шестьдесят. Говорил он густым, с хрипотцой басом, а слова выговаривал медленно, словно катал их во рту, примеряя, какое лучше подойдет.
В годы войны Харитонович партизанил в этом самом лесу и знал немало интересного. Прищурив правый глаз, словно беря цель на мушку, он тоже рассматривал привезенную мной фотографию и тоже ничего определенного сказать не мог.
— Отошли-ка ты, Иванович, эту карточку в районную газету «Лесные зори», нехай ее для всех пропечатают, — посоветовал Харитонович.
Я так и сделал. Почтальонша Зина, приезжавшая к нам на велосипеде, отвезла мое письмо на почту.
Субботним вечером Харитонович привел на кордон румяного, веселого деда с редкими, пушистыми волосами вокруг круглой лысины. Дед протянул сухонькую руку и объявил, что в восемнадцатом году служил у самого Николая Щорса.
— Степанович вам много рассказать может, — заметил объездчик, — у него в хате в войну партизанская явка была. До самого освобождения.
Лесник собрал на стол немудреную закуску и все так же на ощупь достал из шкафчика уже знакомую мне бутылку, на этот раз полную до горлышка.
— Разговоры разговорами, а промочить горло не помешает. Правильно я говорю, гости?
— Это можно, — охотно поддакнул дедок.
— Пилиповна! — позвал лесник и, когда старуха легкими шажками вошла в горницу, подал ей стопку. — Пригубь, что ли, за наше здоровье.
Старуха не возражала. Она молча отвесила поклон, приняла из рук лесника стопку и стоя опрокинула ее содержимое в рот.
— Зачем вы это делаете, Парамон Петрович? Вы же знаете, что ей нельзя! — раздался укоризненный голос. За столом было шумно, и я не услышал, как вошла Вивея.
Старуха виновато подняла на нее водянистые глаза и заторопилась из горницы.
— Подумаешь, нашлась хозяйка в доме, — с неприязнью сказал лесник.
Вивея сбросила с плеча деревянный ящичек, с которым каждый раз отправлялась в лес, и ушла за полог, в свой угол.