Старуха осталась безучастной и, казалось, не замечала окружающего.
— Бегония рекс, бегония эксимия, бегония акутифолия, бегония нитида, — продолжала она, не повышая голоса, и эти непонятные мне слова звучали, как заклинания.
— Не могу слухать, — первым признался дедок. — Головой об землю биться хочется…
Мы вышли, вернее, выбежали, оставив Филипповну на попечение Вивеи.
— Да, богато горемык после войны по нашему лесу бродит, — задумчиво произнес Харитонович.
— Богато, — согласился лесник. — Бо-га-то!
Дедок ничего не сказал и лишь тяжело вздохнул.
Где-то вдалеке, за лесом, громыхнуло и смолкло.
— Неужто гроза? — осторожно, еще не веря, спросил лесник.
В ответ донесся новый глухой раскат, будто проехала телега по булыжной мостовой, а затем нехотя свернула с дороги.
В воздухе стало необычно тихо, природа прислушивалась к тому, что происходило в небе. А там уже наползала, надвигалась мощной, сизой глыбой грозовая мгла. Впереди плыли разведчики — отороченные золотистыми шнурками облака, за ними всем фронтом наступали тучи.
— Дождичка!.. Дождичка!.. Дождичка!.. — раздалось в напряженной тишине.
На гребне крыши стояла Филипповна и исступленно махала полотенцем. Занятые грозою, мы не заметили, как старуха взобралась наверх.
— Пускай себе кричит, — устало промолвил лесник. — Может, полегчает трошки…
— Дождалась-таки Филипповна дождичка, — улыбнулся Харитонович.
Дождь шел до утра, не переставая. Гости остались ночевать на кордоне. Лесник постелил им на полу, и они сразу же уснули. А мне не спалось. Из оконца клети я видел, как, привернув фитиль лампы, склонилась над столом Вивея: она разбирала полученные от старухи тетради Павла Федоровича.
Утром Вивея объявила, что срочно уезжает на несколько дней в институт. В тетрадях оказалось так много важного и интересного, что она не вправе держать их у себя, а должна немедленно передать на кафедру профессору Дроздову.
Вивея выглядела усталой, но глаза ее сияли.
— Я узнала, чем Филипповна поливает цветы на могилках, — сказала она радостно. — Настойкой других цветов. Цветы помогают цветам. Это гениально!.. Вы примечали, может быть: если ландыш поставить в один стакан с розой, ландыши скоро завянут, словно чувствуют неприязнь к розе. А розы и пионы, напротив, любят быть вместе и тогда дольше остаются свежими. В народе это давно известно… Но Павел Федорович пошел дальше: из случайного явления вывел закономерность. После многих опытов он составил таблицы цветов-друзей и цветов-врагов. Видите? — Она раскрыла тетрадь в картонном переплете. — Гортензия и петуния любят бегонию… («Бегония рекс», «Бегония эскима»… — пронеслось вчерашнее в моей голове.) Гвоздика тяготеет к каннам… (Я вспомнил первую, встреченную мною партизанскую могилку с ярким кустиком полевых гвоздик.) И так далее, и так далее. Филипповна знала это от сына. Она и готовила настойки — какая для какого цветка нужна, крошила в воду листья, лепестки, корни, а потом поливала.
— Это настолько интересно и необычно, что я должен записать для музея. — Я вынул из кармана блокнот, с которым никогда не расставался.
— Но это не все, далеко не все! — продолжала Вивея, довольная моим вниманием. — Вот глава рукописи, по-моему, наиболее важная. — Она перевернула несколько страниц. — «Инъекция соков» — то есть прививка соков одного дерева другому. Я не успела как следует разобраться, но мне кажется, именно тут скрыто практическое решение проблемы управления ростом.
Вивея щедро выкладывала все, что успела узнать за ночь из стопки тетрадей. Она цитировала мысли о возобновлении лесов, читала отрывки из дневника Дятлова-партизана — мужественные, зовущие к добру строки.
— А вот и карточка Павла Федоровича.
Молодой человек задумчиво рассматривал дубовую ветку, которую держал в руке. Губы его были сжаты, лоб напряжен, раздумье, мысль светились в глазах, устремленных на ветку.
— Однако сходство действительно есть! — воскликнул я, вспомнив напечатанную в газете фотографию.
Вивея кивнула.
— Какое хорошее, доброе лицо, не правда ли?
— Очень… Надо обязательно сделать для музея большой портрет… Поручить художнику…
— Я попрошу, — она замялась, — …одного знакомого, и он нарисует.
— Вот спасибо! Большой, написанный маслом портрет партизана, сделавшего крупное открытие в биологии… Это будет здорово, а?
Я представил место в музее, где выгоднее всего повесить портрет. Рядом в рамках разместятся таблицы цветов-друзей и цветов-врагов… Нет, лучше использовать гербарий. В витрине — документы: страницы рукописей, дневники… Фотография посаженной Дятловым дубравы…
— Вы поможете мне оформить стенд?
— С удовольствием, — радостно улыбнулась Вивея.
Ее лицо стало почти красивым. Никогда до этого я не встречал лица, которое бы так преображала счастливая, именно счастливая, улыбка.
Не зная сам, зачем я это делаю, я тихонько дотронулся до ее руки.
Во второй половине дня Вивея собрала маленький чемоданчик, спрятала туда полученные от Филипповны тетради и ушла на разъезд к поезду.
8
Чем ближе я узнавал Вивею, тем больше привязывался к ней и жалел ее. У нее действительно был очень добрый, отзывчивый характер. И то, что она была некрасива, не ожесточило ее, не сделало замкнутой, скрытной, а скорее наоборот — раскрыло, распахнуло ее душу. Должно быть, она понимала, что ей нечего надеяться на взаимную любовь, и это как бы исключало из ее характера самомнение, жеманство и кокетство.
Я вычитал в какой-то книжке, что жалость к девушке подобна тихой, платонической любви к ней. Нечто похожее я испытывал в эти дни. Я не ходил, а слонялся по лесу, рассеянно разглядывал яркие цветы, посаженные Филипповной на партизанских могилах, а воротись на кордон, ложился на траву и бесцельно смотрел в небо на проплывающие облака.
Собственно, мне уже можно было уезжать домой. Я давно выполнил свое командировочное задание, блокноты распухли от записей, а маленькая клеть, где я спал, превратилась в некое подобие музея — столько там набралось холодного и горячего оружия, листовок, документов.
Наверное, мой расстроенный вид красноречиво говорил о душевном состоянии, ибо лесник иногда поглядывал на меня с насмешливой ухмылкой.
В воскресенье Зина привезла ему письмо от сына. Парамон Петрович повертел в руках конверт и скрылся в комнате.
Вечером лесник напился. Я впервые видел его в таком состоянии. Он вышел на крыльцо нетвердой походкой, пошатываясь, и, заметив меня, объявил:
— Ко мне скоро… сын в гости приезжает…
Я ничего не ответил, мне было ни до лесника, ни до его сына.
— Ты чего не отвечаешь, когда с тобой старшие разговаривают? — спросил он с пьяной требовательностью в голосе.
Я продолжал лежать на теплой земле и смотреть в небо. Мне не хотелось разговаривать с пьяным.
— А-а, догадываюсь, — понимающе протянул лесник и для убедительности ткнул в мою сторону указательным пальцем. — Тебя заело.
Я поднялся, чтобы уйти в клеть от его вопросов.
— Погоди! — крикнул лесник. — Разговор есть. Сурьезный. — Он хихикнул. — Я думал, у нас на кордоне одна Манька влюбчивая, а выходит, и ты туда же…
— Ну знаете ли… — возмутился я.
— Знаю! — Он наотмашь резанул рукой воздух. — Все знаю. За-е-ло… И что в этой Вивее такого имеется? — продолжал он, недоумевая и обращаясь уже не ко мне, а к собственной персоне. — Что имеется?.. Не пойму, порази меня гром на этом месте, не пойму.
Он высоко поднял плечи и застыл в этой смешной позе.
Я не выдержал и рассмеялся. «Уж не сам ли он, чего доброго, влюбился в Вивею?»
— Что смеешься? — рассердился лесник. — Тут плакать хочется, а не смеяться! — Некоторое время он что-то медленно соображал в уме. — Ну и как, может, она все-таки тебя того? Ну, любит, что ли?.. Ну скажи, что любит, а? Что тебе стоит сказать? — добивался лесник.
Меня взяла злость.
— Чего вы ко мне пристали, Парамон Петрович?! И вообще, знаете что? Давайте лучше оставим этот разговор.