Несмотря на свои восемьдесят два года, он не любил сидеть без дела: всегда что-либо мастерил — бондарил, вил веревки, а в свободное время, напялив на нос очки, читал вслух «Комсомольскую правду», которую выписывала Наташка. Это давало ему возможность быть в курсе всех политических событий, творившихся в мире.
— Ну, як там у вас? Новости есть?
Этот вопрос, касающийся фермы, дед Панкрат задавал всегда, даже поздним вечером, когда в исподнем семенил босыми ногами по холодному полу, чтобы открыть Глаше двери.
— Да ничого такого… Наташка не приходила? — Меньше всего Степановне хотелось сейчас говорить о новостях.
— Не было. Должно, к Шурке заскочила.
Сегодня у Степановны был выходной, вместо нее работала подменщица — молодая бойкая Любка, неопытная, с хлопцами в голове, и Степановна, не выдержав, забежала утром на ферму поглядеть, что и как, но по привычке застряла, задержалась. Будь все по-старому, она б опять воротилась туда «выбивать дурь из Любкиной головы». Но теперь в этом не было смыслу: когда пустят машину, Любку все равно не оставят на ферме.
Степановна посмотрела вокруг, на разбросанные возле печи лыки и увидела, что пол не свеж, вспомнила, что не скребла его неделю, что надо постираться да и вообще пора начинать большую приборку к Маю. На Наташку мало надёжи, у нее скоро контрольные по трем предметам.
По привычке она подошла к этажерке, где лежали учебники (каждый раз поутру она складывала их в аккуратную стопку, а дочка, проснувшись, разбрасывала и так оставляла в разбросе), но не стала наводить порядок, а отыскала физику и принялась листать книжку — не попадется ли часом на глаза закон Ома. Закон Ома она не встретила, зато напала на интересный рассказик про какие-то полушария, как из них выкачали воздух, а потом впрягли в каждое по несколько коней, и эти кони, что было сил, тянули полушария в разные стороны, но так и не смогли расцепить.
На свое удивление Степановна почти все поняла в этом рассказике и стала читать дальше, но дальше пошли немецкие буквы, плюсы да минусы, показавшиеся ей темным лесом, а потом снова попалось что-то обыкновенное, простое, чего и не понять было нельзя.
Увлекшись необычным делом, Степановна не услышала, как звякнула клямка и по доске дробно простучали туфельки.
— Вот и я! — объявила Наташка, с размаху бросая на лавку портфелик. — Есть хочу — просто ужас!.. Вы обедали? — Она вдруг заметила в руках матери физику. — Ты что это, учиться вздумала на старости лет?
Как все подростки, она считала мать старухой.
Степановна почему-то смутилась и начала складывать книги по размеру.
— Да что ты, Наташа, просто так я, поглядела ненароком.
— А у нас завтра контролка по физике будет. Боюсь, просто ужас! — Принюхиваясь, она повела остреньким, в отца, носом в сторону печки. — Поесть-то скоро дадите?
— На стол пособила б собрать, — пробурчал дед.
Кряхтя, он встал со скамейки и начал трясущимися руками доставать тарелки с полки, пока Наташка умывалась в сенцах. Делала она это шумно, набирала из рукомойника полные пригоршни воды, швыряла ее в лицо, а потом заглядывала в зеркало и строила смешные рожицы. После такой процедуры на полу вокруг всегда было набрызгано, налито, но это нисколько не смущало Наташку.
Она отличалась удивительной способностью вносить со своим появлением беспорядок — брошенной на кровать школьной формой, туфлями, оставленными в горнице на самом ходу, ломтем недоеденного хлеба на подоконнике.
Прибирать за собой Наташка не считала нужным. Лишь в редкие минуты, когда, по выражению деда Панкрата, на нее «находил стих», она вдруг затевала уборку, но делала ее не размеренно и споро, как мать, а с какой-то одержимостью: шумела, вихрем носилась по горнице, хватала ухватом из печи тяжелый чугун с варом, двигала пузатый комод и скоблила пол, издавая ножом такой противный, отчаянный визг, что дед Панкрат затыкал глуховатые уши, а то выходил во двор и садился на завалинку — отдохнуть от скрипа.
Бревенчатые стены в горнице были увешаны семейными фотографиями и плакатами разных времен — то майскими, то октябрьскими, то не имеющими отношения к датам, вроде «Дадим больше молока стране» или «Жить и работать по-коммунистически». Наташка смахивала пыль с этих плакатов, а потом снимала фотографии своих деда и бабки, родителей матери, и протирала стекла намоченной в скипидаре тряпкой. Деда и бабки Наташка никогда не видела, деда убили немцы в войну под Брянском, а бабку — тут, в их селе Березовке.
Степановна не говорила об этом. Только раз, в метель, когда остался у них ночевать заезжий корреспондент, записывавший про ее, Глашину, жизнь, вспомнила она глухим, непохожим на свой голосом, как немцы выстроили всех мужиков и баб в один ряд, и как сказали, что расстреляют каждого пятого, и как пятой оказалась ее мать, и как она, Глашка, грохнулась на землю и забилась в припадке, и как очнулась на руках у деда, когда уже не было в живых ни матери, ни других двенадцати человек. Вот с той поры и трясутся у деда Панкрата руки, а у Степановны сохранился шрамик на затылке: пощупай — обязательно отыщешь.
…За обедом Степановна молчала, все не знала, что ей делать — то ли утаить свою беду, то ли открыться, но решила, что расспросы еще больше разбередят рану.
2
Вечером Степановне не спалось. Она лежала на полуторной — покупали к свадьбе — кровати, ворочалась и все думала про свою недолю. С печи доносилось мерное пыхтение: состарившись, дед во сне выпускал ртом воздух. Наташки не было, побежала в клуб на танцы, и Степановне никто не мешал думать.
Пожалуй, никогда, с той поры, как прислал последнее роковое письмо Игнат, не чувствовала она себя такой обиженной судьбою. Был бы он в дому, посоветовал, отрубил бы свое веское слово… А сейчас с кем поделишься, кому отнесешь свои заботы? Деду? Ну, посочувствует, конечно, на то и родной дед, покивает кудлатой головой, поохает. А дальше что? Наташка, должно, и вовсе пропустит мимо ушей, ей-то все едино, где будет работать мать…
Может, сходить туда, к школе?.. Степановна закрыла глаза и увидела себя еще незамужней, девятнадцатилетней. Июльский зной палил землю, осыпались хлеба, и все вышли косить, даже школьники, даже учителя. И был среди этих учителей… Глаша замотала головой, чтобы прогнать с глаз это далекое видение, и начала с ожесточением перебирать в памяти своих подруг — кому б поплакаться, — но ни на ком не остановилась в выборе. Чего доброго, еще станут жалеть, мол, зря старалась Глашка, в передовиках столько годов ходила, а пришла пора — не посчитались, задвинули куда не надо…
«Там такого не скажут». Степановна опять поймала себя на прежней вздорной мысли, опять попыталась отогнать ее, вытеснить другими. Подумала съездить в город, пожаловаться (секретарь райкома всегда усаживал ее в президиуме рядом с собой), но тут же решила: не к чему. На что, собственно, будет она жаловаться? На председателя? Так нежто он против правил действует? На себя, что не доучилась? Что не знает какого-то закона Ома, без которого нельзя доить коров машинами?
В том месте, куда она хотела и не хотела пойти, можно было спросить и про этот злосчастный закон и про многое другое, что тревожило ее душу… Сейчас эта мысль уже не показалась Степановне такой зазорной, как вначале: то ли привыкла она к ней, то ли в самом существе этой мысли не было ничего худого, неладного. Тогда она встала, торопясь, натянула платье, накинула на плечи шаль — подарок на прошлогоднем празднике животноводов — и, таясь, как бы не разбудить деда, вышла на улицу.
Вечер выдался прохладный. Небо на закате еще горело последними, тусклыми красками, а в зените уже мерцали неяркие звезды. Где-то на другом конце села девки, надрывая голоса, пели частушки, горланил репродуктор возле правления, его никогда не выключали, и он исправно действовал с шести утра и до часу ночи.
Степановна посмотрела по сторонам и быстро зашагала к ферме (ежели кто встретится, не подумает ничего плохого), но, выйдя за околицу, резко свернула с привычной дороги на лесополосу, что вела к школе. Школу в Березовке построили недавно большую, на два этажа. Степановна прошла мимо пустого и темного этой порой здания, пересекла молодой школьный сад и увидела стандартный домик на одну квартиру, где жил директор.