— Дьявол… с самолетом, — сказал Ром через силу. — Если прилетит, отправят в больницу и отрежут… А что делать без ноги геологу?.. Лучше так…
— Подумаешь, нога! — Я даже усмехнулся, пускай он считает, что нога действительно сущий пустяк. — Вот если голову отрежут, тогда верно делать нечего. А без ноги можно жить и жить.
— Это… так… кажется…
Потом Ром снова забредил, начал бормотать всякую чепуху про свою ногу, вроде того, что если б перелом был ниже колена, он бы согласился, а так не согласен. Я повернулся и положил ладонь на его лоб, но Ром смахнул мою руку своей и начал ругаться и выгонять из палаты хирурга. Глаза у него были бессмысленно вытаращены, но он не откликался, когда я его звал, а потом затих и только скрипел зубами, и стонал коротко и глухо.
Я видел такое раньше и знал, как это называется, и знал, чем кончится это, если сразу не отрежут ногу. Но здесь никто не мог заняться таким делом, а до самолета, даже если шеф успеет в срок дойти до буровиков, останется еще четыре дня.
Если б в таком положении был один Ром, я бы, пожалуй, признался Галке, что зашвырнул лампу в кусты, придумал бы какую-либо сказку, зачем и как это сделал. Все-таки Роман попал в переплет из-за меня, и я должен чем-то отблагодарить его, хотя бы ценой собственного унижения. Но, кроме Рома, я тоже лежал в полузабытьи и тоже бредил по ночам, и Галка могла подумать, что я просто спасаю собственную шкуру, а такое не укладывалось в мой моральный кодекс: я не мог допустить, чтобы настоящие люди подумали обо мне так плохо.
А раз так…
— Не делай глупостей, Борис, — перебил я сам себя молча. — Тебе нельзя шевелиться, если ты хочешь жить.
— А на какой дьявол тебе такая жизнь? — ответил я сам себе тоже молча. — Может быть, как раз все к лучшему, может быть, останутся хотя бы четыре души, которые не скажут, что ты сволочь и негодяй.
— Нет, останутся не четыре, а три. Ром умрет, и останется всего трое — Галка, шеф и чудак Филипп Сергеевич с бородой лопатой.
— Ты это всерьез думаешь, что Ром умрет, если не будет завтра самолета?
— Что думать! Я знаю… Я знаю, как это называется и что ждет Рома…
— Значит, надо ползти…
— Не делай глупостей, Борис! Последний раз говорю — не делай глупостей!
— Отстань, дурак!
— От дурака слышу!
Я вытолкнул себя из палатки ногами вперед, потом перевернулся на живот и медленно пополз в сторону погребка. Вода сразу же пропитала одежду, и по ней, как по промокашке, что-то острое и холодное растеклось по телу.
Несколько месяцев назад, когда мы готовились бежать, Ванька Дылда научил меня двигаться по-пластунски, и я с благодарностью вспомнил его теперь, когда выбирал проходы между кочками, казавшимися горами, если на них смотреть с уровня земли.
Сердце мое ревело, как мотор трехтонки, буксующей на подъеме в весеннюю распутицу. Через каждые десять подтягиваний я давал ему передышку и неподвижно лежал несколько минут, глотая ртом тяжелый, душный воздух, как глотают воду.
Мне нужно было во что бы то ни стало доползти до тальниковых зарослей, и не только доползти, но и найти лампу шесть пэ три эс и не только найти лампу, но и вернуться в палатку, и положить лампу в ящик, и сказать Галке, чтобы она еще раз посмотрела, на месте ли лампа, потому что, если я не смогу сказать ей этого, тогда грош цена всем моим мукам и моей смерти, если она за ними последует.
Иногда я приподнимался на локтях, чтобы определить, правильно ли я ползу, но боль снова пригибала меня к земле, переворачивала и корчила, пока я, приладившись, не находил такое положение, когда она становилась тупее, и тогда я снова выпрямлялся и полз.
Отдыхая, я старался как можно точнее припомнить, куда полетела лампа. Я до мелочей представил себе то проклятое утро, как я взял из погребка сгущенку, и как напоролся животом на острый цоколь, и как, разозлившись, бросил, не целясь, эту шесть пэ три эс в заросли тальника… Я отчетливо увидел несложную траекторию ее полета, чуть правее того места, где я тогда стоял. Ну да, впереди торчала засохшая, трухлявая лиственница, такая дряхлая, что ее нельзя было употребить даже на палку для палатки. Я твердо вспомнил, что не попал в нее, потому что не было слышно никакого стука и никакого звона, кроме мягкого шлепка стекла о мох.
Значит, надо добраться до лиственницы.
Гулкий, глухой звон стоял у меня в ушах — от болезни и от комаров, сквозным, темным пятном маячивших перед глазами, и этот звон напоминал колокольчик, что висел на той забытой ненецкой могиле. Иногда он затихал, и я слышал, как совсем рядом, почти над ухом, кричали лебеди на озере, звонко и властно, да хрипло гоготали просыпающиеся гуси.
Под этот звон и голоса птиц я дополз до зарослей карликовой ивы и начал цепляться пальцами за хилые деревца — так было легче передвигаться.
Мои глаза уже не видели, не хотели видеть ничего, кроме стеклянного пузырька, именуемого радиолампой шесть пэ три эс, и эта лампа чудилась мне в капле росы, блеснувшей на заостренном листике ивы, в лужице черной воды, в пере, оброненном лебедем с неба.
Лампа лежала там, где я думал — у согнутого ствола трухлявой лиственницы. Луч низкого солнца отразился от блестящей стеклянной поверхности и ударил мне в лицо. Теперь я не мог больше отвести от нее глаз, даже когда отдыхал, когда клал отяжелевшую голову на землю. Три шага отделяли меня от цели. Я прополз их почти без отдыха, схватил лампу и, задыхаясь от волнения, зажал ее в руке…
Теперь оставалось сделать последнее — вернуться.
— Но стоит ли? — вяло спросил я сам себя.
Мне стали вдруг невмоготу эти ползки, эта страшная боль и липкий ужас, обволакивавший сознание. В конце концов какая разница, что подумает Галка: лампа была у меня в кулаке, ее найдут и вставят в пустое гнездо рации.
Я собрал последние силы, поднялся в рост, сделал шаг вперед и упал лицом вниз, уже не чувствуя ни боли, ни угрызений совести, ни страха…
ТРИ НИКОЛАЯ И ВАНЬКА
Повесть
1
Когда судьба снова занесла меня к геологам, Ваньке уже было три месяца. Он бестолково бегал между палатками, закрутив спиралью хвост и повизгивая от обиды: в суете на него никто не обращал внимания.
Еще в воздухе я увидел группу людей около маленького озера среди ржавой тундры, походный лагерь, трактор, буровую вышку и крохотный белый комочек, мотавшийся взад и вперед, наподобие футбольного мяча на поле: отскакивал от одного человека и бросался к другому. Комочек был Ванькой, беспородным псом, которого еще в июне Николай Григорьевич спас от печальной участи быть утопленным в Обской губе.
В ту пору буровой отряд стоял в крохотном поселке на берегу губы. Мы жили в старой рубленой избе, в которой, несмотря на июнь, день и ночь топилась огромная плита. Весь месяц не переставая дул с Полярного Урала холодный ветер, и ребята, переставлявшие гусеницы на самоходном буровом станке, часто бегали в избу греть посиневшие руки.
У хозяина избы, безбородого и тощего Потапа — сторожа на рыбозаводе, к тому времени ощенилась сука Зорька. Всю зиму Потап ездил на ней в магазин за водкой или нарубить тальник: запрягал в маленькие, почти игрушечные санки и с гиканьем вскакивал на них на ходу.
Теперь Зорька лежала в холодных сенях. Обычно это была мирная, добродушная собака, но, ставши матерью, она нервничала и зло рычала на проходящих.
Потап беззлобно пхнул ее в живот и, прищурив и без того узкие глаза, стал с интересом рассматривать потомство. Носком обутой в кисы ноги он отковыривал от суки одного за другим слепых щенков, брал их за шкирки, рассматривал и тут же выносил приговор — кого оставить у себя, кого продать, а кого бросить в реку, благо она разлилась и не надо идти далеко к проруби, откуда зимой брали на питье воду.
— Однако собачку утопить нужно, — сказал Потап, поднося к слезящимся глазам беспомощного белого щенка с черными пятнышками на ушах и хвосте. — Совсем плохой собачка. Выжить сам не сумеет. Все равно помрет.