Тот понял, что придётся хоть немного, но выпить.
Желудок заныл, но надо было решаться. Кими оглянулся наверх ― белое пятно переулка по прежнему горело над ступеньками. Он бережно, двумя пальцами взял мензурку, задержал дыхание — и влил в себя пахучий одеколон.
Одуряющий океан лилейной вони окутал всё ― и посередине него возвышался Кимитакэ, как одинокий маяк. Вонючий жидкий огонь полыхнул и повис в пищеводе, словно маленькое, пушистое солнце. Неестественная, склизкая теплота защипала рук и ноги, а лестница закачалась.
Кимитакэ зажмурился, упёрся затылком в белую штукатурку. Присосался к фляжке и вталкивал в себя воду, пока в горлышке не засвистел воздух. Выдохнул, открыл глаза и увидел перед собой лицо учителя музыки.
― Здесь закончили,― прохрипел Леви,― Дальше идём.
И начал подниматься, хватаясь руками за стены. Кимитакэ последовал за ним, с каждой ступенькой всё больше сомневаясь, был ли вообще смысл в этой странной встрече.
И лилейная вонь ползла следом за ними.
На улице Леви приободрился, вдохнул поглубже и зашагал с такой решительностью, какой не встретишь у трезвого человека. Кимитакэ еле за ним поспевал, ― тем более, что его ноги уже всерьёз заплетались, а во рту творился натуральный парфюмерный кошмар.
Кимитакэ поискал на небе солнце, но нашёл. Из-за крыш горело алое зарево, словно из доменной печи.
Сколько же мы уже ходим?
И как же нам всё-таки повезло, что министерство не расположили в Гиндзе или Юраку. Уж там-то с подпольным алкоголем наверняка всё в порядке. Какой-нибудь мутный ром из сахарного тростника, который безуспешно пытался производить дедушка. Или пыльные бутылки золотистого виски, уцелевшие в ещё довоенных погребах… Итальянские вина (для тех, кто таким увлекается). И ещё мутная такая помидорная брага ― как её там называют?..
Ближе к министерствам, возле трамвайной остановки, блестели лакированные красные двери ещё одного чайного магазина, немного похожего на китайскую лавочку, с которой они начинали свой путь. Только торговали здесь японскими сортами и судя по тому, что внутри были люди, торговля шла бойко.
Возможно, здесь даже опиума не предлагали.
И не менее возможно, здесь наживались на каких-то других пороках.
Ведь война обостряет всё.
Леви решительно икнул, рванул вбок дверь и ввалился в магазин. Кимитакэ последовал за ним, хотя ноги немыслимо отяжелели, а голова так и просила прилечь.
8. Снизойди на эти жёлтые пески
Леви рухнул за столик. Кимитакэ сел напротив и огляделся, пытаясь понять, куда они угодили на этот раз.
Место казалось на удивление безликим. Были столики, стулья, прилавок с песком и джезвами. Были даже посетители, они бросали на Леви и школьника странные взгляды. Но всё это казалось не больше, чем декорацией.
Весь смысл был в чём-то другом.
Подскочил хозяин, креол, скользкий и неестественно улыбчивый.
(А где официанты? Неужели на фронте?)
― Приветики, Руди,― произнёс Леви.
― Мне незнаком ваш спутник,― заметил хозяин.
― На него можно положиться. Он из хорошей семьи.
― Но знает ли он подробности?
― Узнает! Ром есть?― спросил учитель музыки по-английски.
― Только с кофе,― сообщил Руди, тоже на английском,― Чистый не подаём.
― Это опять какие-то дурацкие правила?
― Война учит скромности.
― Ладно, неси с кофе. Развлечь себя, как видишь, мы и так умеем.
― Да уж, ты умеешь,― отозвался Руди и зыркнул в сторону Кимитакэ. Потом отошёл.
Леви поставил локти на стол и взгромоздил на них взлохмоченную голову, словно шея её уже не держала.
― Это не просто чайный магазин или кофейня,― сообщил он, не отводя взгляд.
― Я так и понял из вашего разговора,― заметил Кимитакэ,― Сейчас война. Простых и не осталось.
― Как ты думаешь, что это за место?
― Я думаю, это… ну, необычное место!
― Это место свиданий!― значительно сообщил учитель музыки.
― Вот как!― Кимитакэ невольно оглядел соседние столики.― Но где же женщины? Я не вижу здесь ни одной женщины.
― Вот именно. По случаю войны женщины куда-то делись. А мужчины ещё упорствуют. Приходят. Ждут. Надеются.
На этом месте Кимитакэ понял всё до конца. И даже представил, как это выглядит со стороны ― ещё не старый мужчина-иностранец и юноша в форме самой элитной школы страны мило беседуют за одним столиком в таком вот интересном заведении. И невольно возникает вопрос: они всё-таки по случаю безденежья одну на двоих закажут? А когда всё-таки закажут, то в каком порядке будут потреблять?
Но это не то, о чём вы подумали!
Их положение выглядело настолько пошло, что могло бы быть сценой из романа для девочек.
Впрочем, даже если и это было по-настоящему пошло, Кимитакэ вдруг обнаружил, что после опыта с одеколоном слишком пьян, чтобы устроить скандал и уйти.
Чего там! Он был даже слишком пьян, чтобы понять, смотрят на них или нет.
― А зачем мы здесь?― спросил он, с трудом ворочая языком.― С кем у нас тут свидание?
― Ни с кем!
― Какой тогда смысл.
― Смысла нет.― произнёс Леви. Потом спохватился, словно выдал какую-то тайну и добавил:― Просто после одеколона надо бы кофе. Чтобы не так сильно шибало.
― В этом вопросе я целиком полагаюсь на вас, учитель.
― Посмотри наверх. Знаешь эту картину?
Кимитакэ задрал голову.
И правда, над ними висела картина, такая большая, что школьник её сперва не заметил.
Изображено там было нечто зловещее.
На песчаном берегу бурного моря громоздилась огромная арка, казалось, сложенная из окаменевшей чёрной тучи. С вершины этой арки слетала на песок и уходила в проём кавалькада каких-то диковинных людей ― одни из них обнажённые, другие полуголые. Их тела отливали красным, а справа, из морской дали, наползала целая гряда сумрачных туч, что предвещали скорую бурю.
― Европейская какая-то,― только и смог сказать Кимитакэ.
― Это один из шедевров безумного художника Дадда. Картина называется ― “Снизойди на эти жёлтые пески”. Точно так же называлась одна из работ великого композитора Адриана Леверкюна. Это должна была быть песня Ариэля для оперы по “Буре” Шекспира ― для сопрано, челесты, засурдиненной скрипки, гобоя, ещё сильнее засурдиненной трубы и флажолетных звуков арфы! ― но она весьма сложна, да и “Бурю” несравненный Леверкюн так и не окончил. Вот и вышло, что эту композицию обычно исполняют отдельно, подобно “Полёту валькирий”... Великий Леверкюн! Я ещё успел с ним познакомиться, пока сифилис не доел разум величайшего композитора нашего века. Мне было столько же лет, сколько тебе сейчас, когда мы познакомились. Можешь себе такое представить? Он жил под Мюнхеном, в маленьком домике. И уже тогда был знаменит на всю Европу.
― Я не слышал про него. Но мог слышать его музыку. И да, я могу это представить.
― Даже если ты и слышал, то не помнишь,― отмахнулся Леви,― Его музыка слишком сложна, она не для школьников. Она для студентов! Её можно только изучать. Но постичь её немыслимо. Этот болван Цейтблом собирается взяться за биографию своего друга детства, но не сможет сказать ничего важного. Чего там ― этот прохвост Шёнберг, которому хлопает нью-йоркская публика, отравленная джазом и демократией, хоть и смог довести до ума теорию своего великого современника, органически не способен повторить эффект даже самых ранних его сочинений. Да, теорию додекафонии по Леверкюну теперь изучают на последних курсах все композиторы ― хотя у её автора просто не было времени на теоретические труды, он должен был сочинять и снова сочинять музыку. Музыку, которая непонятна для современников и которая указывает в будущее… Уже с первых нот становится ясно, насколько незаменим подлинный гений. Как может Шёнберг или кто-то ещё сочинить то, что не успел сочинить Леверкюн? Можно ли представить, чтобы теорию Эйнштейна открыл вместо Эйнштейна кто-то другой? Да невозможно это! Это всё равно, как если бы “Фауста” написал бы вместо Гёте кто-то другой... Да этот кто-то другой даже “И мой сурок со мной” не напишет!