Проснулся он от скрипа отворенной двери и звона колечек на занавесках, распахнутых уверенной властной рукой.
— Полюбуйся на него, — услышал он певучий насмешливый голос и, приоткрыв глаза, увидел склоненное сияющее лицо главврача Веры Ивановны. — На моей практике первый случай сонной болезни… Не находишь? — обернулась она к стоявшей в дверях женщине.
Андрей Петрович тоже взглянул туда, но увидел лишь белый халат и расплывчатый золотисто-розовый ореол с пятнышком ярко-оранжевой помады.
— Валя? — он сел, подоткнув под спину подушку. — Ты? — изумленно заморгал, еще пребывая в сонной одури, где, казалось, многое навсегда позабыл.
— Хоть узнал! И на том спасибо, — на его робкую, чуть глуповатую улыбку она ответила грустным всепрощающим взглядом. — Доигрался? Доволен теперь?
— Перестань рвать перо из мужика, Валентина, шутливо нахмурилась Вера Ивановна. — Они этого страсть как не любят, — она присела на койку, холодными сильными пальцами нащупала пульс. — А ты тоже дурака не валяй, — смягчила резкость голоса мимолетной улыбкой. — Ишь как глазами захлопал, «Валя? Ты?» — передразнила, включая секундомер. — Интересно, кого ты ждал?..
Но Андрей Петрович не притворялся и не валял дурака. И никого он не ждал, когда спал без предчувствий и сновидений, отдаваясь совершенно животной всепоглощающей радости бытия. Невозможно забыть женщину, с которой близок уже пятый год, но — это и изумляло Мечова — она возникла для него словно из небытия.
«Узнал!..» — Очень точно она сказала. Он действительно сначала «узнал» ее и уж затем окончательно все припомнил.
— Частит от температуры, как видно, но наполнение хорошее, — Вера Ивановна поднялась, сунула куда-то под белую шапочку резиновые трубки фонендоскопа и потрепала Мечова по плечу. — Ну-ка, сними пижаму.
Холодок и твердость ее быстрых уверенных пальцев он тоже ощущал как навеянное воспоминание. И покорно «узнавал» вновь почерпнутые из детства: «дыши» — «не дыши», упругие постукивания, вынужденное, через силу, покашливание.
Почему-то было неловко не перед Верой Ивановной, а перед той, прислонившейся к притолоке, прекрасной женщиной с такими всезнающими глазами. Словно до блеска отутюженный халат, так открыто подчеркивающий золотистую смуглость длинных ног, сделал ее чужой.
— Определенно прослушивается, — заключила Вера Ивановна, выпрямляясь. — В правом. Самая верхушка, надо думать…
— Не возражаешь, если я посмотрю?
— Ради бога! Забирай его вместе с потрохами… Анфиса! — крикнула она в коридор. — Проводи Валентину Николаевну в рентгенкабинет. Можешь одеваться, герой! — звонко шлепнула Андрея Петровича по спине. — Тоже мне, Хемингуэй!
— Я бы хотел умыться, — попросил Мечов, нашаривая ногами больничные тапочки.
Конвульсивными сполохами вспыхнули лампы дневного света. Нестерпимым блеском засиял салатный кафель. Плотно закрыв за собой дверь, Андрей Петрович критически покосился на зеленое биде и погладил отросшую щетину. К великому своему удивлению, узрел на подзеркальной полочке собственную электробритву и зубную щетку. Очевидно, Валя позаботилась обо всем, ничего не забыла. Даже югославский лосьон в граненом флаконе принесла.
Приведя себя в порядок, он вернулся в палату, где был встречен непроницаемым взором сестры Анфисы. Она, что называется, в упор не видела — ни его, ни Валентины, бочком присевшей, сомкнув колени, на белый вращающийся табурет.
А Веры Ивановны в палате уже не было.
Валя вошла в его жизнь легко и непринужденно, как это случается с людьми, потерпевшими крушение в первом браке. Абсолютно ненамеренно они оказались рядом в самолете, летевшем в Заполярный город, и инстинктивно потянулись друг к другу. Оба летели в неизвестность, начинали с нуля, оставив на материке кое-какие осколки прежнего, не слишком радостного существования. Дальше доверительного, но с умолчаниями разговора, который сам собой завязывается в дороге, у них не пошло. Но осталось приятное воспоминание, которое быстро переросло в симпатию, когда они стали встречаться: вначале случайно, потом — как будто случайно. Они не торопили событий и не выдумывали несуществующих препятствий, были честны, свободны, духовно независимы и раскрепощены. Поэтому все совершилось естественно и просто, как редко удается в юности. Не было возвышенных слов, скоропалительных обязательств, но зато было другое, на что они и надеяться не могли: неподдельная нежность, радостное волнение, благодарность. Она осталась у него до утра, и они вместе, не таясь, пошли на работу: он — в свой поисковый цех, она — в легочный диспансер, где заведовала хирургическим отделением. Расстались в самом конце Главного проспекта, преисполненные удивления и теплоты.
На новую встречу решились не сразу, а через несколько дней, словно боялись, что давешнее наваждение внезапно развеется. Но не развеялось. Хмельные друг другом, прожили они несколько счастливых, безоблачных месяцев.
А в отпуск почему-то поехали врозь… Обещались писать чуть ли не ежедневно и, конечно, звонить — она оставила материн телефон. Даже всплакнули оба, так сердце рвалось от дурных предчувствий. Никто и ничто не заставляло их расставаться. Ее двенадцатилетняя дочь, которая, пока решался вопрос с квартирой, жила на материке, у бабушки? Санаторий в Гульрипше, куда ему дали путевку? Боже мой, как просто решались их псевдопроблемы! Они все могли сделать вдвоем, поехать куда угодно, с кем угодно. Или вообще никуда не поехать, хоть бы неделю побыть вместе, не расставаясь ни ночью, ни днем. Знали ведь, не могли не знать, что в сравнении с расставанием, которое вечно таит в себе грозную неопределенность, любые житейские затруднения выглядят пустяком.
Быть может, она и ждала, что он скажет какое-то слово или сделает знак, позволяющий как-то переиграть эти их, совсем необязательные, планы, которые выглядели такими незыблемыми, нависали, как рок. Андрей ничего не сказал, и Валентина приняла это без тени неудовольствия.
Не понимая, что с ним происходит, оглохший от горя, сошел он с трапа в аэропорту «Адлер» и не знал, что станет делать дальше. Какое-то мгновение готов был купить билет и, сломя голову, кинуться обратно, пока она еще в Заполярном, покуда не улетела на материк. Но пересилил себя, и это определило потом все будущие их отношения.
Он вспоминал то кошмарное утро в Адлере, пока она вертела его в полутьме перед зеленовато светящейся рамкой скрина. Ее руки в холодных перчатках из предохраняющей от излучений резины, были налиты незнакомой ему силой и резкостью.
— Локти вперед, — скупо бросала она, поворачивая его то левым, то правым боком. И он не узнавал ее мягких покорных рук, которые льнули, бывало, как лоза, обвивали его, когда он, шутя дразнил ее поднятым яблоком или смешным каким-нибудь пустячком.
— Задержи дыхание, — приказывала, громыхая тяжелой кассетой. — Прижмись и не дышать, — заключала его в резиновые тиски. — Вот так, — ослабляя внезапно хватку и включала ток.
Он приникал грудью к холодному — все теперь казалось ему холодным — стеклу и замирал, не узнавая ее. Пытался вспомнить, как горько дивился он на самого себя, когда понял впервые, что окончилась кружащая голову легкость и пришло страдание. Только думал об этом, как о чужом, постороннем. Ничего от так поразившего его смятения в душе не осталось. Даже эхо не пробуждалось. А ведь он любил ее. Очень любил, тогда, да и сейчас тоже любит. Наверное. Что же с ним происходит? Так думал он в то мгновение, когда мириады невидимых частиц, летящих со скоростью света, ливнем прошли сквозь его тело.
Какую-то секунду что-то гудело и грозовой запах озона перебивал стойкий резиновый дух.
В этом чужом для нее кабинете Валентина командовала, как у себя в диспансере. Недаром маленькая брюнетка, которую она ласково назвала Мери и Милочка, поспешила улетучиться. То ли из почтения к Вере Ивановне, то ли в знак признания высокого мастерства ее подруги, которая считалась в городе лучшим специалистом по легочным заболеваниям, оставила их вдвоем в своей рентгеновской преисподней, где окна и двери занавешены черным, а запах фиксажа и изоляции слезит расширенные во тьме зрачки.