Только трубы заводов, составлявших малую часть единого, исполинского в своем размахе горно-металлургического комбината, еще долго виднелись на горизонту, бледно-зеленом, застывшем. Неподвижной выглядела и бесконечная пряжа исходившего из них разноцветного дыма. И лиловые узкие облака в немыслимой обесцвеченной высоте, с которыми незаметно сливался этот холодеющий дым, и багровая, запекшаяся понизу пена — тоже казались лишенными малейших движений.
Как мираж, привидевшийся в пустыне, как нераскрытая тайна, изгладился город.
И сразу темнее навис берег, тоже обездвиженный и завороженный.
По течению еще изредка несло ледяные обсоски, но в сумеречной глубине донная галька проблескивала и холодная пена перемывала гранитное зерно в корешках прибрежного тальника. Отчетливое мельтешение их желтой и бледно-розовой бахромы приковывало взгляд, невольно ищущий перемен. Набегавшая рябь монотонно колыхала устлавшие дно прошлогодние ветки, потонувшие мелкие листья. Мылкая накипь, колебля щепу и лесной сор, лизала выступившие валуны, меж которыми косичками завивались струи. Но стоило поднять голову, и муаровый узор ряби сглаживался, и там, где река скупо отсверкивала, как прокатанный лист, незыблемо отражался левый лесистый берег, расчлененный на узкие зеркальные полосы. Отсюда до цели уже близехонько было.
Мечов прислушался и различил, невзирая на тарахтение мотора и переплеск, унылый протяжный звон. Не отпуская руля, привстал. Сощурив рысьи глаза, настороженно осмотрел берега и фарватер. Углядев справа по ходу бочку из-под солярки, намертво застрявшую на галечном плесе, разочарованно дернул плечом.
Срывая и унося тускло-радужную пелену, как в бубен, била в железное днище тугая струя.
Все было обыкновенно в окружавшем его скупом и бедном на сочные краски мире. Сотни раз видел он и эту необъятную панораму, в чем-то похожую на декорацию и неправдоподобную дымную пряжу, которая стыла в густой облачной синеве. Саднящие краски безначального восхода, незаметно переходящего в бесконечный закат, уже не томили его непонятной тоской, как в первые годы. Но в глубине души он знал, что будет вспоминать нее это, когда вернется, раньше ли позже, на материк. Как уже вспоминал, безотчетно тоскуя о них, где-нибудь в Ялте или Сочи.
Почему-то всегда приходило на память одно и то же: пунцовый, курящийся ржавыми протуберанцами шар у самой кромки мертвого леса и протяжные всхлипы куда-то летящих серых гусей. В такие минуты он даже отчетливо слышал, как вторила им река, играя в сотни и тысячи опустошенных бочек, как призывно аккомпанировал басовыми струнами высоковольтных линий истекающий в туман электрический ток.
Слишком безропотно объяла тундра дымящие трубы, нити газопроводов, вышки ЛЭП и эту жестяную тару, которую вместе с плавником разносили во все стороны освобожденные ото льда реки. Все приняла, все вобрала в свое вечное лоно, приобщив к таинствам сокровенных камланий. Как приобщала с незапамятных времен дымные струйки стойбищ, рокот бубнов и посвист оленьих нарт, летящих по наледи. Пока, во всяком случае, дурман багульника одолевал едучее дыхание серы, а перегретый нечистый пар, осев средь болотных кочек, тысячекратно возрождался для жизни. Питал ручьи и реки, наливал колдовским соком бледные мухоморы и еще какие-то призрачные грибы, чьи невидимые споры вспыхивали в осенние ночи зеленой фосфорной пылью.
Экологические размышления не мешали Мечову зорко следить за фарватером. Метров за сто до валуна, отшлифованного льдами и вылизанного течением, он сбросил газ и направил «Казанку» в заливчик — прямо к золотистому пятачку, озаренному светом, полыхающим в облачных полыньях. Переменившийся ветер гнал к берегу, чуточку наискосок, и холодным приливом обжимал на спине штормовку. Рыба при таком ветре скорее всего стояла где-нибудь на глубине, противоборствуя придонным течениям, и не было никакой уверенности, что она прельстится на блесну. Но попробовать несомненно стоило, раз уж он все равно решился выехать в такое переменчивое, исходящее сыростью утро и добрался, невзирая на гудящие по реке гребешки, до заветного валуна, где его не раз баловала удача.
Жаль, прежнее настроение развеялось. Бесконечно одиноко чувствовал он себя под этим небом, представшим вдруг таким безнадежно высоким, что страшно становилось глядеть в голубые скважины, где гуляла стужа и струились световые столбы: то ли обычные лучи иззаоблачные, то ли копья небесного воинства. А может, и вовсе колонны, косо подпирающие зенит, — ничего не поймешь в такое утро.
Как замолк мотор, шум реки стал отчетливо слышен, шорох таяний, дальние отзвуки подвижек и обрушений.
Высокий берег с редкими лиственничками теневым клином лежал на воде, по которой студеный парок завивался, точь-в-точь, как над прорубью. И такая везде несказанная красота ощущалась, что слезы подступали к горлу.
Отрешенность, немота, грусть светлая и вместе с тем сумрачная. Все грустило вокруг: отвалы прозрачные, черным зеркалом обтекающие лодку, суровые камни и глянец латунный, которым, как свыше, отмечен был добычливый омут.
На переменчивость вод и небес берег отвечал хмурым однообразием. Однако и в нем таилась вещая приглушенность, скупая, прямо-таки подвижническая умеренность. И как за сердце хватала, как щемила она, освобождая от всяческой суеты. Жаль, что ненадолго.
Мечов знал уже, что ни настроения, ни ощущения удержать нельзя. Едва коснулся человека прилив высокой сути, как мысль ускользнула за глухую завесу. И нечего вспоминать и глупо задерживаться. Хоть расстаться никак невозможно, да любоваться уж нету сил. Только бесплодное раздражение или равнодушное скольжение невидящим взглядом. День ото дня, год от года нужно копить мимолетные ощущения, и тогда, быть может, что-то однажды откроется в сердце, высветится из мрака, как молнией озарит.
Оттого, наверное, и прикипают люди всей душой к Северу, что разлито в нем потаенно угадываемое откровение, без которого муторно человеку на земле, беспокойно. Повсюду приметы духовной мощи угадываются. В пятнах лишайников на окатанных черных валунах, в неброской белизне галечных отмелей, в поросших мохом стволах пихт и лиственниц. Каждый яр, как погост, каждое дерево, как темный насупленный скит. И конечно, ветер еще, переменчивый, резкий. Он и солью, и стужей дохнет, и терпкостью тополиных почек, и хинным привкусом ив.
Влекомая течением лодка незаметно проскользнула в затон и понеслась вдоль берега, заваленного плавником и ржавеющим хламом, уродливо обнажившимся со снеготаянием. Вечная мерзлота не принимала все растущие груды металлолома. Вывозить их на материк было дорого, перерабатывать — негде.
Привычные мысли прокручивались в голове Мечова, когда проносило его мимо завалов, где между вывороченных корней темнели консервные банки и всевозможные емкости из-под горючего. Заботы привычные одолевали, но не остро, не раня памяти, не задевая сердца. Был он весь полон грустным очарованием и тем предощущением близкого озарения, которое постоянно влекло и никогда не сбывалось. Возможно потому, что просто времени недоставало побыть наедине с собой, с глазу на глаз остаться с выпуклым окоемом, где играла то медная прозелень, то лиловая пена, то беспросветная синева.
Вот и теперь, едва правый борт чиркнул о камень, вросший в русло, под которым трехсотметровым слоем лежала мерзлота, схватился Мечов за спиннинг, предусмотрительно приведенный в боевую готовность.
Несильно взмахнув упругим удилищем с пропускными кольцами из дымчатого агата, бросил блесну в самую середку светлого пятачка, где рябь так и лоснилась янтарным жиром. Едва тяжелая рыбка с тройником на хвосте нырнула в волну, отпустил рычажок и позабыл обо всем на свете. Полностью отключился. Роскошная норвежская катушка, взведенная на автомат, с завидной скоростью выбрала лесу. Андрей Петрович осмотрел блесну, щедро отмеченную острыми зубами лососевых рыб, и бросил наново. Теперь он крутил барабан уже сам, вручную. Лишний раз хотел поиграть чудо-снастью, сразу поймать тот особый пронзающий до нутра рывок, за которым последует тяжкое тупое сопротивление и начнется единственная в жизни работа, когда останавливается время и саднящая боль кровоточащих пальцев воспринимается как наивысшее блаженство.