Истома пытался что-то придумать, говорил с людьми, и даже находил поддержку, но силы не ощущал, а вчера пересекшись взглядом с нетрезвым Степаном в компании знатных ровесников, нарвался на очередной его гнев, который переполнил чашу терпения обоих, однако лишь один из них был наделен властью.
Степан приказал выпороть дерзкого холопа просто так, за «непочтительный взгляд» прямо на посадской площади в присутствии толпы людей и хохочущих приятелей.
Истома, не ожидавший такого позора, даже потерял самообладание и опустился до того, что стал умолять молодого боярина не делать этого, но лишь распалил последнего. В итоге, с Истомы стянули портки и есаул высек его прямо на земле батогами. Истома ни слова не проронил, только пытался вспоминать старого друга его отца – Филофея, который всегда учил смирению и противлению гордыне, однако это не помогало.
В одном был согласен он с Филофеем – странные времена наступили в их непродолжительном рае. Спину жгла лютая боль, но сильнее горело в груди. Истома кусал губы, глядя бесстрашным пристальным взглядом на приближающиеся сани, запряженные в двойку внушительных коней.
Преодолевая снежный взгорок подле Истомы, один из рынд, развалившийся в санях, крикнул ему:
– Эй ты! Ведаешь идеже тут воловья заимка?
Истома смотрел на этого не то казака, не то боевого холопа, крепкий мускулистый торс которого облегал богатый кафтан с шелковыми нашивками и беличьим воротником. Однако в лице его сквозило как будто что-то лихое, разбойничье. Впрочем в Сибири, у половины служилых были такие лица.
– Эй, оглох?
Истома вытянул руку на север, не отрывая от казака своего пристального взгляда, который с непривычки многих вводил в ступор.
– До свилеватого ильму грядите. Онамо за ним лежень через паточину увидаете, по нему убо до слободки с десяток верст.
Рындарь кивнул, а «купец», который на самом деле был никаким не купцом, а Филиппом Завадским, слегка хлопнул переднего рындаря по плечу и тот натянул поводья, останавливая сани.
– Что за старик с тобой был? – спросил он у Истомы.
Истома глядел на Завадского своим открытым проницательным взглядом, по которому как всегда совершенно было не понять, что у него на душе.
– Ну?
– А не твоего то ума дело, боярин. – Ответил Истома, не изменяя своей гордой осанки.
После этих слов, рындарь спрашивавший о слободке с неожиданной быстротой соскочил с саней и ударил Истому в лицо. Истома упал в снег, окрасил его кровью, но рындарь схватил его за шкирку, посадил на колени. Истома увидел перед собой вылезающего из саней Завадского.
– Ладно, Данила, полегче. – Сказал он, подходя к Истоме.
Стоя на коленях, Истома спокойно глядел на приближающегося Филиппа снизу вверх. По короткой бороде стекала кровь, капала в снег.
– Это же тебя высекли на посадской площади как школьника? Тогда ты не выглядел таким дерзким.
Истома слегка прищурил глаза и плюнул перед Завадским в снег.
– Разумеешь твои холопы присно будут служить тебе?
Завадский с интересом оглядел Истому и усмехнулся.
– На твой век хватит. – Сказал он. – Но ты ошибся. У меня нет холопов. Это мои братья.
После этих слов «странного купца» Истома оценивающе посмотрел на Данилу, затем на Савку, глядевшего на него из саней. Снова прищурился.
– Ладно, едем, Данила, оставь его, – сказал Завадский и направился к саням. Богатырь отошел от Истомы и тоже двинулся к саням.
Истому же будто что-то осенило.
– Обожди! – крикнул он, поднимаясь с коленей. – Обожди, я знаю кто ты!
Филипп остановился, обернулся.
– Давно витают слухи. – Слегка задыхаясь сказал приближающийся Истома. – О высоком человеке, с чудным говором, что пришел неизвестно откуда и построил город на отоке Сибири, иде все – староверы, казаки, холопы, все живут без чинов и распрей, зовя друг друга братьями.
– Слухами земля полнится. – Сказал на это Завадский.
Истома поглядел ему в глаза, затем также – в глаза стоявшему рядом Даниле.
– Я боярский сын, родившийся зде и таже разорения отца моего, стал послужильцем Махараджи, которого отправил на виселицу тот кто приказал меня высечь. Я прошел две войны и получил награду из рук ближнего боярина Шеина, который был тут у нас в Тобольске воеводою.
– Ты это к чему? – спросил Филипп.
– Я зде не один такой…
Завадский кивнул Даниле и вместе они развернулись к саням, но Истома снова их остановил.
– Можешь смеяться, но я сказываю не о кучке беглых холопов! Среди нас казаки и целовальники, чернецы, посадские люди, земские старшины и даже купцы – лиши их нужи и получишь вящше!
– Чего ты хочешь?
Истома подошел к нему вплотную, так что Филипп вблизи увидел его проницательные серые глаза. И хотя Истома был высок, Завадский был еще выше и смотрел на него сверху вниз.
– Как стать таким как ты? Как научить людей бесстрашию?
– Для этого нужно самому стать бесстрашным.
– Я не боюсь смерти.
– Откуда ты знаешь, что такое смерть? Разве ты умирал?
Нечего на это ответить было Истоме, что растерянностью отразилось на его лице.
Завадский с Данилой сели в сани и помчали к ильму, а Истома все стоял, будто замершая статуя – в глубокой задумчивости глядя перед собой. И лишь, когда загромыхали сани по деревянному мостику, он обернулся и посмотрел им вслед.
***
Филипп тоже оглянулся на чудака незнакомца с горделивой осанкой и пристальным взглядом ребенка. Быть может в двадцать первом веке, и не сыщешь такого до одурения наивного поборника чести и все же было в нем что-то подкупающе искреннее, а между тем над самим Филиппом мысли довлели тревожные – ведь на кону если подумать жизни тысячи людей, которые доверились ему и среди них были те, кто стал ему особенно близок. Ответственность – тяжкая ноша лидеров. Однако провал здесь – конец «Храму Солнца» и испытав страх однажды, повторной угрозы власть не допустит – как историк он прекрасно это понимал. Сожгут, заклеймят, загнобят. Один рецепт против этого – полагаться на острое чутье свое.
– Данила, как вернемся, разыщи Акима. – Сказал Завадский. – Пора начинать.
Данила молча кивнул.
***
Снаружи хоромы томского воеводы Ивана Ивановича Дурново – будто двухэтажная казарма – темнобревенчатая, неприветливая – под стать неприступной томской крепости, не раз попадавшей в осаду за первый век своего существования. Убранство внутри просторно – сводчатые потолки, обилие окон, несмотря на сибирские морозы, широкие лестницы. Местами даже богато, особенно в главной коморе Ивана Ивановича на втором этаже – там царил причудливый симбиоз европейского и азиатского духа. На стенах вместо икон висели портреты, писанные неумелой рукой ссыльного поляка, на межоконной перемычке – на удивление искусно вышитый на сукне тигр, вставший на задние лапы. На другой стене – большие английские часы с боем. Дубовый пол покрывал персидский ковер, при входе лежала китайская голубая циновка с журавлями. На огромном столе, уютно вставленном между изразцовой печью и большим окном – ворохи свитков, перевязанных красными и золотистыми лентами, старинные книги, там же пара перламутровых чернильниц, серебряные подсвечники, изящный медный кувшин и два высоких кубка. Сам Иван Иванович сидел за столом в красном парчовом кресле и глядел на крепко сцепленные клетью-тарасой срубы, образовывавшие неприступные стены томского кремля.
Поглаживая квадратной ладонью бороду, воевода глядел в окно, за которым сгущались ранние зимние сумерки и слушал рассказ своего заместителя – письменного головы Семена Федоровича Бутакова о делах в далекой Москве.
– Стало быть, определилась власть. Чует мое сердце, грядут перемены и по нашим захолустьям. – Произнес он, сощурив глаза.
Сидевший в кресле у окна под вышитом тигром Семен Федорович улыбнулся.
– Да не рано ли, Иван Иванович, в ерихон сиповать? У «царя» того молоко на губах не обсохло.
– Елико стрелецкого голову казнили, стало быть обсохло, а паки молодой царь стрельцов в опалу сдаст.