— Эй, мил человек! — Закричал он, потрясая чашей для подаяний. Трясти получалось само собой, руки служили всё хуже, отказывали, вслед за глазами. — Что за чудные кобылки? Невесомы и легки. Но пыхтят, как хряк перед забоем.
— Каких послали боги. — Эйден положил в протянутую миску сухарь.
— Не нам роптать, убогим! — Засмеялся старик в ответ, благодарно кивая и нашаривая засохшую краюху хлеба непослушными пальцами. — А куда так торопишься, щедрый молодец? На войну? Пока в руках есть силы, да на ногах стоишь крепко — можно и повоевать, да. Чего б не повоевать. — Он жутко засучил культями ног, освобождая их от грязного тряпья, будто только оно и мешало ему побежать наперегонки.
Было не вполне очевидно, над чем именно насмехается слепой, безногий и, вероятно, безумный дед. Эйден тащился медленнее беременной коровы, щедро подавать не имел ни возможности, ни желания, а с ногами, и тем более — желанием воевать, были некоторые сложности.
— Ну знаешь, — Эйден хрустнул запястьем, задумчиво оглядывая ладонь, сжал кулак, — вот уж на что, а на руки, наверно, и не пожалуюсь.
— И то хорошо, и то правильно. Покуда жив, жалиться на жизнь даже и грешно. А уж потом не пожалиться. Рот ведь того будет. — Нищий засунул за щеку сухарь, пытаясь размочить слюной. — Забит землёю. Но пока руки в порядке, закопать себя не дашь. Не дашь ведь, верно говорю? Во грязь успеется. Не торопясь, расправив плечи, гордою походкой. Гаспаро мне вечно выговаривал за спешку, да тумаками потчевал. И крепок на руку, пропойца, ох крепок… но я-то тоже не лыком шит, я ему…
Серая ворона сидела среди ветвей старой ивы. Смотрела на людей и собак внимательно, любопытно. Разминала крылья, вертела головой. И вдруг как заорёт, потакая своей дурной натуре, просто потому что может. Эйден вздрогнул, очнулся, взглянул на деда внимательнее.
— Погоди, погоди, — он не слушал причитания старика, но кое-что всё же расслышал, — что там с Гаспаро? Какой Гаспаро?
— Знамо какой. Гаспаро Амато, какой же ещё. Его и одного-то много, других и не надо. Вечно ладошкой своей шершавой до затылка тянется, да я навострился уходить. А оплеухи фить, так и свистят над ухом, фить, и бранится лиходей злобный, фить, а сослепу толком и не попадёт никак, фить, это тебе не по чушке железной! Так и зовёт меня бывалочи, чушкою. Но я ему, мол, сам чушка, а он — фить, и снова мимо. Я в смех и бежать. Ещё и в глаз ему плюнул раз. Смачно так, щедро, тягуче, что индюк насрал. Эге-е-ей… Вот он в ярости был, обормот злобный, попало мне потом знатно. Рука-то крепка у старшо́го, ой крепка-а-а…
Дед чётко видел и без запинки пересказывал события более чем полувековой давности. Не просто помнил, а чувствовал, проживал их снова и снова. Лоснящиеся культи копошились в тряпках, будто лапы спящего пса, видящего погоню за прикрытыми веками. Старик снова был быстроногим подростком, бегущим от старшего брата. Эйден попытался было расспросить лучше. Потом пытался рассказать о судьбе старшего Амато. Думал отдать его трость или взять старика на телегу. Но тот был не здесь, а там, много десятилетий назад, где все они, сыновья одного отца, бегали, видели, только-только мужали.
— Сколько нас таких было? О, да немало, много даже скорее. Папка-то прародитель знатный, видный мужик, хваткий делец, ловкий кузнец. На глаза токмо слабым стал. И на голову. То и старшим светит, так говорят. Но у всех по-разному бывает, как боги решат, не нам роптать, ох не нам… Мне и вовсе отлично, лучше всех, тепло и сухо. Солнышком любоваться с самого утра до заката. Смотреть и слушать. Говорить, петь, есть, когда подадут, да и вовсе…
Он сидел, обратив грязное худое лицо к затянутому тучами солнцу, тонко чувствуя, где прячется светило. Не видя даже теней, отделяя день от ночи по теплу, звукам и запахам, говоря, когда было с кем, пусть даже с нетерпеливыми птицами или давно почившими призраками. Эйден больше не прерывал старика. Порывшись в вещах, достал последний свёрток сушёной баранины, сунул по ломтю собакам, взял один себе, а остальное пристроил к дедовой миске. Тот не понял и не заметил, но отходя, Эйден слышал довольное бессвязное пение, слабый дребезжащий голосок креп, когда на небе проступало солнце.
*******
Шли без происшествий больше недели. Волкодавы, хоть и способные питаться чуть ли не подножным кормом, разной падалью да мелким зверьём, всё же были в упряжке большую часть дня и свободно не паслись, а значит требовали корма. Пару дней, без энтузиазма, но и не споря, они лакали мучную болтунью с подогретой водой, как и сам Эйден. Потом случилась удача. Косяк журавлей, припозднившихся с отлётом, проходил прямо над ними. Зажав в кулаке артефакт, Эйден мастерски уронил троих, выбрав точно и правильно, упитанных, тяжёлых, и, как всегда бывает с голоду, невероятно вкусных. Ощипав и выпотрошив всех троих, он досыта накормил собак внутренностями, а чистые тушки основательно просушил и прокоптил над дымным костром. Запас получился неплохой и очень своевременный, дальше дорога шла по малообитаемым местам, таким, где просто не с кем было бы сторговаться о еде.
Высокие редкие клёны желтели, роняя резные листья, скрывая ими дорогу, хорошо наезженную раньше, а теперь еле приметную. Безоблачное небо выглядело холодным. Если не считать лёгкого шороха пыльной листвы — было совершенно, неестественно тихо. Ни птичьего свиста, ни стрёкота насекомых, ни шуршащих ящерок или грызунов, бегущих с тропы из-под ног путников. Псы остановились сами, нюхая воздух высоко, стараясь поймать малейший ветерок. Потом тронулись синхронно, ускоряясь с каждым шагом, явно почуяв что-то. Эйден с трудом остановил их, распряг, опасаясь в случае чего опрокинуть телегу. Не придумав ничего лучше, прикрикнул посильнее, надеясь отогнать хищника или предупредить человека. На крик ответили лаем, переливающимся и многоголосым, тревожным хором. Свора, больше десятка, должно быть — целая дюжина разномастных собак. Скоро они показались, всё так же визжа, подвывая, трусили навстречу, расходясь веером и обходя с двух сторон. Волкодавы почти молча бросились вперёд, обгоняя один другого. Смотря, как они гоняют свору в редколесье, Эйден порадовался, что успел освободить их от ремней. Костлявые шавки с торчащими рёбрами были бы смертельно опасны для него, одинокого, но тяжёлым псам они противостоять не могли. Попробовав сперва кружить их, заходя сзади и грызя за лапы, одичавшие дворняги быстро смекнули, что охотники тут не они. Рассыпавшись меж редких клёнов, мелькая тут и там, костлявые разбежались в разные стороны. Пару самых смелых или самых невезучих из них волкодавы додушили и начали рвать, низко порыкивая друг на друга, ревниво охраняя законную добычу. Было очевидно, что беспокоить распалённых псов пока не стоит. Эйден оставил телегу и прошёл чуть дальше, видя впереди странную проплешину.
Посреди обширной, странно пустой поляны светлело нечто, сперва принятое им за собаку. Очень высокую, очень худую. Потом зверь услышал шаги, шевельнул длинными ушами, поднял на звук крупную ослиную голову. Да, это был именно осёл. А может мул, Эйден не очень разбирался, а пока он раздумывал — животное обнажило в подобии страшной улыбки огромные зубы и дико заголосило. На шум заспешили волкодавы, пришлось руганью и пинками остановить их, отогнать обратно. Те были недовольны и зло ворчали, но подчинились, вернулись к телеге, драться меж собой за ошмётки собачатины.
— Тише, тише, приятель. — Эйден почти сразу признал осла, а тот, будучи умным животным, почти наверняка признал знакомого человека. — На руку. Сопи, фыркай, принюхивайся. Вспоминай. И не вздумай лягнуть или вцепиться, получишь палкой. Давно тут торчишь, да? — Большая поляна была изрыта копытами и следами собачьих лап, сильно загажена и смердела. Не только трава, но и опавшие листья были выедены до голой земли, чахлые кусты на сотню шагов вокруг обглоданы и измочалены, кора с ближайших деревьев содрана, как раз на высоту голодного осла. — Свора тебя потрепала. Смотрю, лишился и хвоста. Но сам в долгу не остался, а? — Кости и еле заметная, истоптанная шкура валялись неподалёку, неизвестно, была ли та собака убита сородичами или копытом. — Давай, длинноухий, пожалею хоть. Но глупить не вздумай.