И тут взоры раздражённых родителей обратились прямо к ней. Отец смотрел с мрачной уверенностью, мачеха — с терпеливым ожиданием: мол, давай, скажи батьке правду. Лизавета думала только о том, как бы провалиться сквозь землю.
— Ну? — кивнула мачеха.
Отец просто молчал, и от этого молчания становилось лишь хуже. Лизавета чувствовала себя совершенно беспомощной. Да, она была полностью на стороне мачехи, но сказать об этом⁈..
У Лизаветы язык не поворачивался разочаровать отца. Ведь это он, а не мачеха, по-настоящему заботился о ней все семнадцать лет, от рождения. Это отец, возвращаясь из долгих поездок, сразу же бежал к ней в спаленку, чтобы рассказать подслушанную у деревенских сказку. Это отец, когда она подросла, привозил со всего света гостинцы: необычные поделки, свистульки, игрушки и сладости. Это отец всегда, даже в минуты усталости после дороги, первым делом спрашивал о её делах — и не дежурно, как мачеха, а с живым интересом.
Отец всегда служил для неё примером, был главным, кто беспокоился о её благополучии. Лизавета не могла выступить против него.
— Я думаю, батенька прав.
Удивлённое выражение на лице мачехи быстро сменилось пониманием, а следом разочарованием. Не выдержав её взгляд, Лизавета потупилась, принялась с преувеличенным вниманием рассматривать собственные колени, теребить ткань белоснежной юбки.
— Вот оно как, — услышала она голос мачехи, но так к ней и не повернулась. — Ну-ну. Езжай со своим отцом в тьмутаракань, поживи там в грязи, подожди своего водяного. Посмотрю я на вас, когда вернётесь.
Стул со скрипом проехался по полу. Мачеха решительно встала, окинула их презрительным взглядом и, величаво вздёрнув подбородок, медленно вышла из комнаты. Даже дверью не хлопнула — всё с пугающим, ледяным достоинством.
— Эх, — выдохнул отец, для которого споры с мачехой всегда были непростым делом. — Ничего, за неделюку-две отойдёт.
«Надеюсь», — не произнёс он, но Лизавета всё же услышала это слово в затянувшейся паузе, увидела в затравленном взгляде, который отец бросил на дверь. Лизавета и сама с тоской покосилась в ту сторону, куда ушла мачеха. Про себя она гадала, верное ли решение приняла.
Неверное.
К такому выводу Лизавета пришла через два с лишком дня, которые провела на затрапезном постоялом дворе без возможности нормально умыться, поговорить с подругами, прогуляться по городу и вообще сделать хоть что-то, а не сидеть безвылазно в тесной комнатке на втором этаже.
Всё было ужасно. Как назло, царила невероятная жара. Снаружи нещадно пекло яркое солнце — не августовское, а вполне июльское, беспощадное. Чтобы укрыться от его безжалостных лучей, приходилось всё время находиться в четырёх стенах, но и там было не легче: да, голову не припекало, но дышать было нечем. Воздух был тяжёлым, густым — казалось, что вдыхаешь не его, а какой-то кисель.
Лизавета чувствовала себя сонной мухой. Она не могла думать, не могла дышать, не могла шевелиться. Пока светило солнце, она пряталась в своей спальне, тщетно пыталась вышивать и читать, а на деле — беспомощно глядела то в потолок, то на пейзаж за окном, который за прошедшее с приезда время надоел до зубовного скрежета.
Но это можно было бы пережить, если бы пот не лил ручьём. Боясь водяного, отец запрещал Лизавете даже нормально умыться. Волосы её превратились в комок, кожа всё время казалась липкой, смотреть на своё отражение — даже мельком, в окне — становилось невыносимым. Лизавета начала испытывать отвращение к своему телу, не могла даже коснуться лица тонкими пальцами: они казались грязными, испорченными.
Со второго же дня она принялась считать часы до великого избавления. Хотя к непреходящему желанию вернуться домой примешивался стыд: Лизавета представляла, как скривится лицо мачехи, когда та увидит их после путешествия. Лизавета почти ощущала её взгляд, снисходительный, нарочито медленно скользящий от всклокоченной макушки до испачканных в дорожной грязи туфель, слышала довольный смешок. И ведь мачеха имела на этот смешок полное право: она оказалась права.
Водяного не было, Лизавета знала это с самого начала. Чего она не знала, так это что одержимый идеей о нечистой силе отец будет коршуном следить за ней, не спуская глаз. Он и до этого уделял Лизавете куда больше внимания, чем отцы и даже маменьки других девушек, но сейчас это превратилось в кошмар. Она не могла и шагу ступить без его ведома, обязана была или постоянно сидеть в своей комнате, или отчитываться о желании даже просто пройтись по коридору. И пускай отец следил за ней исключительно из благого намерения, к концу второго дня эта забота не вызывала в Лизавете ничего, кроме раздражения.
В результате она заперлась в комнате и с самого утра притворялась спящей. Когда отец стучал, Лизавета что-то невразумительно мычала и говорила, что безмерно устала. До сих пор он смиренно уходил прочь, довольный хотя бы тем, что дочь остаётся за закрытыми дверями, но Лизавета была уверена: ещё раз, другой — и он ворвётся внутрь, думая, что её либо прокляли, либо подменили.
Мучения этого странного путешествия не поколебали веры отца в водяного. Наоборот: он стал более нервным, подозрительным. Когда они вместе спускались вниз, чтобы отужинать, он волком смотрел на других постояльцев, будто подозревал в них приспешников нечисти. Постояльцы отвечали тем же, и вот уже Лизавета сама не желала выходить наружу — вчера даже согласилась, чтобы отец сходил один, а ей потом принёс на подносе всяческой снеди. Он был доволен таким исходом, считая, что оставляет её в безопасности.
Но добровольное заключение возымело обратный эффект. В обычно кроткой Лизавете проснулся дух противоречия. Пока он проявлялся лишь в запертой изнутри двери, но краем сознания она уже чувствовала, как подступает другая затея — ещё более смелая, дерзкая.
Она задумала сбежать.
Ненадолго и недалеко — на это Лизавете не хватило бы смелости. Но она мечтала о свежем воздухе, о чистой воде, о подлинном одиночестве и спокойствии, которое обычно находила в своей спаленке в отцовском доме. Со временем мечта эта превратилась в непрекращающийся мысленный зуд: стоило прикрыть глаза, на мгновение отдаться раздумьям — и Лизавета представляла себя снаружи, на крыльце у входа или в небольшом дворике рядом, дышащей полной грудью, смело пьющей из чашки что-то помимо опостылевшего кваса, умывающейся ледяной колодезною водою.
План созрел быстро. Отец, не отходивший от неё днём, ночью быстро проваливался в беспамятство. Сквозь тонкие стены Лизавета слышала его зычный, раскатистый храп — будто гром гремел вдалеке. Она не сомневалась: за таким храпом и не услышишь, как тихонечко заскрипит соседняя дверь, как проскользнёт кто-то мимо комнаты, как сбежит по ступеням.
Одно останавливало Лизавету — бесконечное доверие, с которым к ней относился отец. Он так спокойно спал, потому что знал: дочь никогда не ослушается его, не обманет. А ведь именно это она и собиралась сделать сейчас, лёжа на худой кровати на забытом Богом постоялом дворе и бессмысленно пялясь в щербатый потолок, будто надеясь, что трещинки в нём начнут складываться в какие-то знаки.
Знаков не было. Храп не прекращался. Вот, сейчас отец особенно звучно крякнул во сне!..
И Лизавета не выдержала. Она резко вскочила с постели и заметалась в поисках шали. Та отыскалась в дорожном сундучке, куда Лизавета бросила её в сердцах, узнав, что во время их «пряток» ей запрещено даже выйти на улицу. Теперь шаль пригодилась. Завернувшись в неё покрепче — жара жарой, а ночью дул прохладный ветерок и вовсю жужжали комары, — Лизавета, стараясь не думать о том, что делает, медленно открыла дверь. Та протяжно заскрипела.
Лизавета застыла. На долгое, мучительное мгновение повисла тишина.
Но вот в коридор опять прорвался размеренный храп. Лизавета выдохнула — когда только успела задержать дыхание? — и осторожно скользнула наружу. Половицы молчали под её ногами, надёжно скрывая побег.