Ребенок созревает целых двадцать лет, прежде чем из него получается человек, пес вырастает за несколько лет, неоперившийся птенец превращается во взрослую птицу за один только год. Цыпленок рос невероятно быстро, день ото дня он становился все крупнее и крупнее и вскоре уже не мог пролезать между планками забора. Но у него выросли крылья и сменилось оперенье. И тогда, не сумев проникнуть в соседний сад низом, он стал переноситься туда верхом. Захлопав крыльями, он с шумом взлетал на забор, долго оглядывался, высматривая посадочную площадку, и с таким же шумом перемахивал к соседям.
Однако теперь визиты его не проходили без последствий, как во время пеших прогулок. Отяжелевшее тело при посадке взъерошивало клумбу, всякий раз уничтожая какой-нибудь цветок. Это не осталось в тайне, и все кончилось скверно. Сосед, конечно, мог разрешить конфликт мирным путем. Но он не придерживался такого способа улаживания спорных дел — хватал первое, что попадало под руку: метлу ли, палку ли, — и гнался за незваным гостем. Несколько раз тому удавалось благополучно скрыться, но однажды перелететь он не успел. Сраженный тяжелым ящиком из-под цветов, цыпленок оставил мир сей. Поблизости не оказалось никого, кто бы, как некогда у реки, вернул его к жизни. Сосед взял его, бездыханного, за крыло и перекинул через забор. А вместо посмертного некролога послал вслед ему поток ругательств.
Пес подбежал к недвижному другу и попытался поднять его. Когда это не удалось, он ухватил цыпленка, как поступал раньше, и потащил к будке. Лег рядом и все понуждал того расположиться удобнее на его лапе. Тщетно.
Потом пришла хозяйка, взяла цыпленка и унесла в дом. И больше пес его не видел. Цыпленок был еще теплый и свежий. Хозяйка ощипала его и приготовила на ужин. Кости достались ему, боксеру, и он сожрал их, не подозревая даже, что слопал своего приятеля.
Пес и по сей день рыщет по саду, встанет у забора и все глядит и глядит, разыскивая друга; а тот — как в воду канул. И если сморит его полдневный сон, ему уж не снятся ни погони, ни превращения, когда он с чубуком в зубах водил хозяина на прогулку, не кричит пес из клетки голосом попугая Лоры и не купает ревущего малыша. Он мечтает о цыпленке, скулит, подзывая его, у щелей забора и относит к будке, чтобы тот дремал вместе с ним. Проснувшись, снова бегает, ищет его, скулит и тоскует: где ты, где, приятель?
Где ты?
Яромир Томечек, «Чудесная охота», 1974.
Перевод Л. Новогрудской.
Павел Францоуз
Пути писателя к рассказу и их истоки могут быть разными. Некоторые из этих путей начинаются с главного героя и его характера, иные с описания яркой жизненной ситуации или интересного случая, третьи — с проблемы, которую автору удалось увидеть, обнажить и осмыслить, не сделав еще конкретных зарисовок. Первым импульсом для рождения рассказа может быть, однако, казалось бы, совершеннейший пустяк, деталь, почти не имеющая значения, которая тем не менее сверкнет и зазвенит, пронзит душу автора и его разум, объединив их новой, неожиданной связью, и пробудит его фантазию. Увидали вы, например, малыша, играющего в пустом дворике, старика, который с трудом чинит свой дом, заметили капли росы на стебельке чертополоха, кто-то взглянул на вас приветливо, а то и неприветливо, в ваше окно барабанит дождь, и вы вдруг по свежим следам, покуда хоть что-то знаете об этом, начинаете ощущать потребность написать обо всем, что увидали, пока еще живете, пока способны увидеть эту росу, понять значение взгляда и испытать радость от тепла очага и счастье от крыши над головой, когда зарядят серые, нудные ноябрьские дожди.
Пути, ведущие к рассказу, — каждый раз иные и в то же время всегда одни и те же. Ибо то, что заставляет автора взять в руки перо и начать писать, всегда есть не что иное и никак не меньшее, нежели сама жизнь. А также — я так считаю — его человеческая потребность внести и свою лепту, чтобы она, жизнь, стала лучше.
Вьюга
— Проклятая усадьба, — выругался Гаек, доставая из новенькой почтальонской сумки денежный перевод, карандаш и несколько купюр. — В конторе их, как собак нерезаных, а чтоб за деньгами прийти, так это нет, пусть почтальон тащится. А то как же, будут они себя утруждать, да еще по такому снегу…
— Мне больше ничего нет? — тихо спросила женщина.
— Да вот и я говорю, если бы не эти деньги, так мне и делать-то здесь сегодня нечего!
И только выложив на стол вторую бумажку, он понял смысл ее вопроса.
— А… вы имеете в виду…
— Да, — сказала женщина, и в ее голосе опять затеплилась надежда.
— Нет, пани, ничего нет…
Опустив глаза к столу, где уже лежали две ассигнации, Гаек начал отсчитывать остальные.
Женщина молчала.
Он выложил на стол последнюю бумажку. Недовольно покачав головой, вновь собрал деньги и принялся их пересчитывать.
— Они обещали сообщить, как только что-нибудь прояснится.
— А вы попробуйте позвонить на почту, — посоветовал Гаек, вынимая огромный, как у официанта, бумажник, — может быть, утром что и передали.
Почувствовав внезапную слабость, женщина опустилась на стул. От волнения и тревоги лицо ее как-то сразу осунулось.
— Какой же я идиот, — пробурчал Гаек. Он начал обшаривать карманы своей шинели, хотя и знал, что там он ничего не найдет, так как даже свои личные (не казенные) деньги он не имел привычки держать в карманах.
* * *
Крыши изб были укрыты тяжелыми снежными перинами, на кольях поредевших заборов высились белые шапки снега, а телеграфные провода, в нескольких направлениях разбегавшиеся от почты, напоминали толстые корабельные канаты. И полевая дорога, ведущая в Самоты и за деревней круто забиравшая вверх, тоже скрылась под снегом. Теперь ее направление угадывалось лишь по телеграфным столбам, как бы провожавшим дорогу до середины холма, за которым она терялась в лесу. Но всего красивее был лес: контрастный, черно-белый, с голубыми тенями, притаившимися между заснеженных ветвей. Он стоял тихо и неподвижно, словно широко расставил ноги и напряг мускулы корней и крон, отягощенных этой белоснежной красотой мира.
Стоя у окна конторы, почтмейстер не мог налюбоваться этой картиной. До пенсии ему оставалось уже недолго; прожитые годы научили его ценить все прекрасное, все радовавшее глаз. Глядя вверх, на косогор, он думал о Гаеке, с утра ушедшем в ту сторону с почтой для Самот. Почтмейстеру представлялось, как и он, с сумкой через плечо, пробирается вместе с Гаеком по глубокому снегу сквозь синеватый лес, полной грудью вдыхая холодный и чистый воздух гор. Он надеялся, что сегодня Гаеку понравится разносить почту, что эти заснеженные холмы очаруют Гаека, как когда-то на всю жизнь околдовали его самого.
На телефонном пульте за спиной почтмейстера щелкнула клавиша. Он с трудом оторвался от окна. Звонила «шестерка». Ферма в Самотах. Почтмейстер подумал, что это опять фермер, он звонил сегодня уже раз пять, но оказалось, что это не он. В трубке раздался женский голос. Почтмейстер его сразу узнал. Это был голос, который он слышал и вчера и позавчера, голос, с тревогой и надеждой задававший один и тот же вопрос.
— К сожалению, нет, пани, — ответил он.
На секунду воцарилась такая тишина, что почтмейстер услышал в трубке дыхание женщины.
— Может, попробовать туда позвонить? — спросил он.
— Они сказали, что им звонить не стоит, обещали позвонить сами, как только что-нибудь выяснится. А если они еще сегодня позвонят, не могли бы вы…
— Разумеется, — не дал ей договорить почтмейстер. — Я тогда позвоню на ферму и попрошу позвать вас к телефону.
Около почты послышался звон бубенчиков. Скрипнула дверь, в коридоре раздался топот мужских шагов.
— Вы не сердитесь, что я вам без конца, но когда остается лишь ждать…
— Я все понимаю, — снова перебил ее почтмейстер. — Не волнуйтесь, если что-нибудь сообщат, я позвоню. Можете не сомневаться.