Ян Козак, «Марьяна Радвакова» и другие повести», 1976.
Перевод Т. Мироновой.
Яромира Коларова
Единственным источником моего творчества является действительность, многообразный и бесконечный, захватывающий поток жизни. Придумывать я не горазда, в каждой моей книге, в самой ее изначальной сути, скрывается подлинная история, подлинное событие. И каждая, пусть даже эпизодическая фигура, имеет свой отдаленный реальный прототип или, вернее, несколько прототипов. Однако прежде, чем перенести своего героя на бумагу, я должна его отчетливо себе представить, досконально изучить, он должен быть мне симпатичен или вызывать отвращение. Также и пейзаж, место действия, фабрику, дом, любую среду я должна предварительно освоить — чтобы, воссоздавая их в книге, не заблудиться и не потеряться. Личные переживания, а также сильные переживания близких или даже чужих людей, естественно, сказываются в любом литературном произведении, и жаль, если автор этому сопротивляется. Однако все эти впечатления — только начало, исток, их нельзя подавать непереваренными, сырыми, их необходимо осмыслить и довоссоздать. Часто сюжет зреет в моей голове несколько лет, я то обдумываю его, то бросаю, пока его голос не станет таким неуемным, что я не могу больше сопротивляться его настойчивости. Я полагаю, что только выношенные и вызревшие мысли доходят до сердца читателя.
Роза
Да, эти розы живые, и они прекрасны. Вы не верите, что они живые? Нет, не в смысле «живой природы», они живые, живые, как мы, люди. В их истории нет ничего необычного, более того, вам она может показаться банальной, меня же трогает до глубины души.
Я считалась примерным ребенком, только пятерки в дневнике, ни одного замечания, типичная маменькина дочка из учительской семьи. Мы не были богаты, отнюдь, наши держали меня в строгости. И тем не менее я росла, как тепличное растение. Нельзя сказать, что к нам не долетал свежий ветерок реальной жизни, нет, но был он уже профильтрован, оценен и обезврежен, зло казалось хрестоматийным, не ужасало, не оскорбляло, не представлялось омерзительным, понимаете? В книгах зло выглядит иначе, чем в жизни, у него есть свои законы, причины, корни. Оно возникает и исчезает, бывает обычно наказано, побеждено, ему приписывается некий определенный смысл; в обыкновенной жизни оно всегда бессмысленно и необъяснимо. Вероятно, в детстве мне недоставало фантазии, и потому никогда не приходило в голову, что я могу стать кем-то иным, кроме учительницы. Я не жалею об этом, пожалуй, нет, да, впрочем, сейчас все равно уже поздно о чем-либо сожалеть.
Все у меня шло гладко, как по маслу, я с отличием окончила педагогический и сразу же получила место. Папа устроил, у него были связи. Мне тогда еще не исполнилось девятнадцати. Теперь, задним числом, я этого стыжусь, но тогда меня ничуть не волновало, что этого места ждут толпы старших и более достойных. Это было во второй половине тридцатых годов, тогда из-за гонки вооружений люди имели работу, но в нашей профессии кризис продолжался.
Впрочем, в то время мне это и в голову не приходило, я думала только о своих будущих учениках, о том, как стану учить их читать и писать, как принесу изображение майского жука и объясню весь цикл его развития, как дети меня полюбят, как мы вместе отправимся за город на прогулку и как мои ученики будут выделяться среди остальных, это будут образцовые ученики образцовой учительницы.
Школа помещалась в унылом здании на рабочей окраине, я вдохнула характерное зловоние масляной краски и летающей в воздухе пыли, и меня охватил ужас, боже мой, какой ужас меня охватил!
Мне дали пятый класс, я открыла двери, и дети нестройно прокричали «здравствуйте». Это звучало, как настройка инструментов в оркестре. День стоял теплый. Я надела белое платье, новое сверкающее белое платье, я сама его подсинила, накрахмалила и отутюжила и уже заранее представляла себе, какой это будет торжественный момент.
Когда я поднялась на кафедру, мне стало ясно, что оделась я не к месту, я светилась, словно фонарь в потемках, словно освещенная мишень, и в меня целились сорок пар глаз: любопытных, насмешливых, равнодушных, осуждающих, критикующих, сердце мое колотилось в груди, дети могли слышать его биение, и тут одна из девочек тихонько сказала: «Ой, Белянка».
Кровь бросилась мне в лицо, в классе поднялся шум, я понимала, что должна, должна немедленно собраться, иначе ученицы меня разнесут в пух и прах.
— Садитесь, — сказала я строго (сердце подвело меня). — В следующий раз для приветствия только встаньте, ваши крики никому не нужны.
Парты скрипели и хлопали. Я боялась повернуться к классу спиной, я ощущала его, словно хищного зверя, которого можно либо укротить, либо погибнуть. Окинув класс взглядом, в какую-то долю секунды, в короткое мгновение глобального осмотра, если можно так выразиться, я поняла, что мои подопечные в определенном смысле старше и опытнее меня, что это они — взрослые, а ребенок — я.
Позже, лишь много позже, я сумела объяснить себе причину: этих девочек с малых лет била жизнь, а я росла оранжерейным растеньицем.
Дома меня воспитывали в отвращении к политике, я обходила ее, как кошечка-чистюля обходит лужу, тогда я не могла еще знать, что, вопреки моему желанию, жестоко столкнусь с ней. Но существенно не это, я хочу сказать другое: ни человек, сторонящийся политики, ни ярый противник какого бы то ни было социального уродства не может не отметить разницы между тогдашними детьми и нынешними.
Первые мои ученицы были, кстати, все на одно лицо — словно стайка воробышков, словно серые мышки, я с трудом различала их; люди помоложе сейчас даже представить себе не могут, как отражается на внешности нищета целых поколений и социальных групп. Нищета оставила след на каждом лице, сделала всех одинаковыми, всех отметила печатью извечной бедности, я и сейчас не смогла бы толком это объяснить, но все девчушки казались мне серыми, их лица, одежда — все было пепельного цвета, цвета тысячелетних наносов, ни смыть, ни соскоблить который невозможно. И смех был подернут серой паутинкой, присыпан пеплом, движения скованны. Мои девочки были робкими, но вместе с тем дерзкими, они были чужими, словно представители какого-то иного племени. Мне до сих пор больно, что я не сумела полюбить их.
Я вдалбливала в их головы знания, которые казались им ненужными и, скорее всего, действительно были ни к чему, но я в те времена не осмелилась бы даже мысли такой допустить, я была учительницей и стремилась научить их тому, что мне предписывала программа. Мне исполнилось девятнадцать, и я не умела объяснить, что в жизни главное, ведь я и сама этого не знала.
Впрочем, я ведь собиралась рассказать вам о розах. О розах и об Аничке. Она была такая же мышка, как и все другие, тощенькая, бледная, мордашка ложечкой, а на ложечке большие, с прищуром, настороженные глаза. Это она, Аничка, выдохнула на моем первом уроке: «Ой, Белянка».
Я обратила на нее внимание позже, в весьма тягостной ситуации, о которой мне тяжело говорить. Но и обойти ее невозможно, ибо она связана со всем повествованием.
Я заметила, что во время занятий по классу летают смешки, захватывая одну парту за другой. На свою беду, я перехватила у девочек листок бумаги. Извините, но и сегодня я еще краснею, на ней было до безобразия неприличное по своей наивности изображение мужчины и женщины, сначала я не слишком вникла в суть изображенного, пока, к своему ужасу, не прочла подписи: «Белянка и Янда». Янда! Это имя сейчас переплелось с моим, но тогда было мне неизвестно, я не знала даже имени учителя из мужской школы и ни у кого не отваживалась спросить, я даже не осмеливалась думать о нем, только мечтала, как мы встретимся в половине восьмого и пройдем, потупив глаза, друг мимо друга, лишь мелькнет и погаснет искорка, все осветив. В конце концов мы поженились и счастливо прожили месяц, один лишь месяц, один-единственный месяц, и ту долгую счастливую прелюдию, и мучительные ее отзвуки. Потому что во время оккупации он был казнен.