Эта конструкция закрепилась в математике, с той разницей, что в теории множеств, в частности у Э. Зермело, отказались от идеалистического предположения Фреге о том, что нуль есть якобы точка смычки идеального и экзистенциального миров. Вместо этого нуль просто постулируется аксиоматически. Но логика, по которой из него потом выводятся все остальные числа, остается той же. Жак — Ален Миллер в статье «Suture»[119], а затем Ален Бадью в «Бытии и событии»[120], сделали из этой парадоксальной теории онтологические выводы. По Миллеру, «нуль» является в логике точкой «подшивания» субъекта — логическое зияние восполняется экзистенциальным актом. У Бадью же, напротив, нигилистическое фундирование онтологии является знаком ее недостаточности. «Событие» — «ультра — единое» — разбивает эту привязку к «ничто», показывая, что жест «взятия за нуль» скрывает в себе отвержение и вытеснение не сводимой к данному логическому понятию множественности. Событие и опирающийся на него субъект вытаскивают это неучтенное множество на свет. Бадью тем самым отказывается от нигилистической логики единства, а точнее, ограничивает ее применимость.
Элементы, которые с точки зрения данной ситуации кажутся «ничем» и на которые оно опирается, называются у Бадью «бытием — на — грани — ничто», «аи bord du vide»[121]. Про одиночество он ничего не говорит, но приписывает подобное существование всяческим изгоям, официально не признанным по отдельности и рассматриваемым только скопом. Нечто вроде «пролетариев» у Маркса и Штирнера. Событие, которое спасает «изгоев» множества, добавляя к ним свое собственное имя (например, «революция») и считая все вместе за новое множество (причем официально признанное), — это событие, по Бадью, «концептуально отличается от своего места тем, что само встает между пустотой и этим местом»[122], то есть как бы отделяет — хрупким и рискованным образом — одиночество от ничто. «Граница самого себя»? Отвлекаясь сейчас от конкретного решения, предложенного Бадью, мы думаем, что он схватил здесь важнейшую проблему одиночества: стать границей себя и этим отделить себя от бездны. Представляется, что та или иная форма разделения одиночества с другим (враг, ставящий тебя под вопрос, друг, которого ты видишь в периферии зрения), коммуникация некоммуницируемого одиночества, — это и есть попытка решения этой задачи. Политическое — это и есть граница одиночества, из которой вырастает позитивная, но поэтому неистинная и нестабильная, форма государства. Государство, событие и даже деньги — суть аргументы, выдвигаемые одиночеством против ничто. Но эти аргументы не могут быть окончательными: они остаются в пограничной области политического.
Вернемся, однако, к колебанию между ничем и единым. Вообще, негативность единого была замечена почти сразу в начале европейской метафизики. Уже Платон в диалоге «Парменид», а позднее Плотин указали на противоречие между единым и бытием, на то, что единое не есть. Уже в Средневековье единое в качестве «трансценденталии», то есть неотъемлемого определения сущего, рассматривалось, в частности у Фомы Аквинского, как определение негативное (единое! есть ничто иное)[123]. Однако никто из них не сомневался в некой внутренней реальности единого, а отрицание рассматривалось ими как относительное к конечному уровню бытия, доступному человеку. Только в Новое время негативность единого была понята как самостоятельная и абсолютная, а следовательно, можно было сделать шаг к сближению единого и ничто.
Полнее всего эта диалектика единого и ничто была вскрыта Гегелем. Опишем вкратце его подход к единому.
Основное изложение диалектики единого проведено Гегелем в его «Науке логики»[124], а именно в первой книге этого труда, «Учении о бытии». Вообще, понятие единого не относится к числу основных и любимых Гегелем понятий. Хотя он и употребляет его время от времени в отношении высших уровней своей системы (государства, например), собственно логика единого описана им в «Учении о бытии», то есть в относительно предварительной, низшей стадии развития системы. Логика «бытия» описывает у Гегеля категории, выражающие сущее только как внешне данное, оторванное от знания о нем. Единое возникает при развитии этих категорий при переходе от «качества» к «количеству». Мы не можем здесь подробно вдаваться в сложнейшее изложение Гегеля, но обрисуем его основной ход.
Единое появляется тогда, когда в учение о бытии впервые входит рефлексияш. Благодаря этой рефлексии, некое сущее не просто отграничивается от всех других (чисто негативно), но как бы возвращается от этих других к себе (это — отрицание отрицания, преодоление чисто внешней границы с другими) и осознается в своем качественном определении, во внутреннем тождестве с собой. Граница ее становится внутренней, изнутри логичной, а не просто резким обрывом, через который зияет иное существо. Например, мы не просто выделяем эту уникальную птицу из всех прочих вещей, не путая ее с ними (Dasein), но осознаем самотождественность этой птицы, выделяя ее качество «птичности», которое конечно, в том смысле, что отделено от многих других качеств (например, «рыбности»), но в то же время и бесконечно, поскольку «птичность» не сводится к этой конкретной птице, а описывает некую универсальную возможность, распространимую в принципе на иные предметы (так, например, даже самолет, не будучи птицей, тем не менее перенимает ее качества). Такая идеализированная птица называется Гегелем «для — себя — бытием».
Для — себя — бытие развивается в «бытие — для — одного» (то есть в существование для себя) и в «одно» (Him). В этом «одном» идеальность и ее бытие, птица и ее птичность сливаются воедино, в непосредственно существующий монолит или атом. Но атом, «неделимый», если мы берем это определение всерьез, не может уже иметь никаких качеств! Внутренняя интеграция «для — себя — бытия» привела к построению сущего, которое является «абстрактной граньщей самого себя»[126], то есть чье непосредственное бытие состоит в негативности. Это и есть, по Гегелю, «одно».
Но негативность, считает Гегель, смирно стоять не может. Поэтому определение «одного» оказывается нестабильным. Во — первых, само «одно» начинает отрицать самого себя, распадается на собственно «одно» и иное ему. Потому что истинно одно, единое, как мы знаем еще от Плотина, вообще не может существовать, оно не приемлет бытия. Поэтому, оказавшись сущим, оно начинает «исключать» себя, то есть «одно» из себя же. И результатами этого распада оказываются, во — первых, одно и пустота (то есть один и ноль), а во — вторых, многие «одни».
Для — себя — бытие раскалывается на момент отрицания всего и вся (ничто в форме «пустоты») и момент наличного бытия («одно»). Точнее, на «отрицание в определении бытия» и на «отрицание в определении небытия»[127]. Этот раскол воспроизводит на новом уровне тождество и распад предмета логики на «бытие» и «ничто». Если анахронистически описать гегелевскую рефлексию в терминах Сартра[128], то получится, что рефлексия «ничтожит» весь остальной мир, превращает его в фон, противопоставляя ему отрефлектированное бытие атома.
Но на этом дело це кончается. Даже уже противопоставленное чистой пустоте, единое нестабильно. Будучи негативным отношением, причем негативным отношением к себе, оно вынужденно противопоставляет себя не только чистой пустоте, но и себе как налично сущему. Следовательно, по ту сторону одного находится… тоже одно. Одно есть «становление многими одними».