Когда Кулика не стало, Первомайский уже твердо стоял на ногах как творческая индивидуальность. При каждой встрече он читал мне что-нибудь новое, только что написанное. Часто прибегал с новым стихотворением, — видимо, не терпелось поделиться сделанным, — и, прочитав, спрашивал: «Ну как?» Мне почти всегда нравилось. Нравилось и ему самому, хотя впоследствии оказывалось, что все это он переписывал наново. Книги выходили одна за другой, он был счастлив, взбудоражен только что созданным, весел и уверен в себе.
В первой половине тридцатых годов Первомайский много ездил. Нередко мы путешествовали вдвоем. Как-то мы оказались в Виннице, где гастролировал Театр Мейерхольда, и нас пригласили на банкет, устроенный областными организациями в честь знаменитого коллектива.
Перед этим со мной случилась пренеприятная история, из-за которой я на банкет идти отказался. Дело в том, что во время гастролей этого театра в Харькове Александр Безыменский пригласил меня в ресторан и заказал киевские котлеты, которые я ел впервые. За соседним столиком сидел немолодой уже человек в удивительно красивом серо-голубом костюме. Такого костюма я до этого никогда не видел, как и киевских котлет. И когда я неумело отрезал краешек этого прелестного яства и нажал на него вилкой, горячее масло брызнуло тоненькой струйкой и угодило прямо в серо-голубой костюм неизвестного. Услыхав, что это Мейерхольд, я весь похолодел.
Теперь я опасался, что на банкете он может меня узнать.
В тот день обком комсомола устроил нечто вроде торжественного обеда и для нас с Первомайским, и мы немного выпили. Как каждый непьющий, я сразу захмелел, забыл о своем решении на банкет не идти и не только пошел, но и произнес за торжественным столом пространную речь, в которой заговорил почему-то о Райнере Марии Рильке.
На следующий день во время завтрака Леонид сидел насупленный и невеселый.
— Что-то случилось? — спросил я.
— Да.
— Неприятное?
— Очень неприятное.
— Что же?
— Я до сих пор под впечатлением речи, которую вы произнесли вчера на банкете в честь мейерхольдовцев.
Теперь я уже не помнил, что говорил накануне за столом, и беспечно улыбнулся.
— В самом деле?
— Скажите честно — вы когда-нибудь читали Рильке?
Я смутился.
— Честно говоря — нет.
— Как же вы могли о нем говорить?
— Я что-то не так сказал?
— «Не так»! — саркастически воскликнул Леонид. — Прежде всего вы объявили его английским поэтом. Затем вы хвалили его за драму, которую написал Грильпарцер. Рильке вообще не писал для театра. Кроме того, все это не имело абсолютно никакого отношения к делу.
Я с ужасом слушал и думал о том, что теперь уж, как видно, Мейерхольду запомнюсь навеки. Но все же задорно огрызнулся:
— А разве вы всегда говорите только о том, что хорошо знаете?
Первомайский не ответил, но его уничтожающий взгляд был яснее всяких слов.
Он не был оратором, но каждое его выступление имело успех, трудно сказать — почему. Потому ли, что он вообще много знал и ему было что сказать, а может быть, потому, что он не позволял себе выходить на трибуну с тем, чего не знал. Когда он первый выступил с предложением организовать госкомитет по охране памятников прошлого, то аргументировал это такими фактами, которые мог бы привести лишь ученый археолог или историк; когда — также первым — он предложил начать на Украине издание журнала иностранной литературы, то подкрепил свое предложение столькими названиями произведений мировой литературы, которые необходимо знать советским читателям, что это мог бы сделать опять-таки специалист. Он проявил такое же обстоятельное знание литератур народов СССР, предлагая издавать журнал типа «Дружба народов». И так было всегда, когда он публично выступал.
Знания он добывал своими силами — самотужно: учился всю жизнь. В личной библиотеке Первомайского почти не было книг, которые достаточно прочитать один раз, чтобы уже никогда больше к ним не возвращаться. История, философия, лингвистика, а из художественной литературы классика, и то лишь та, которая практически нужна всю жизнь. Говоря о читательских интересах Леонида, лучше всего перефразировать известную поговорку: скажи мне, что ты читал, и я скажу, кто ты.
4
…Тогда еще не существовало не только «Уроков поэзии», «Древа познания» и «Дикого меда» — не было даже и «Барвинкового мира». Не было еще и «Солдатских песен». Но зато был «Довбуш» — именно эту стихотворную драму должен был показать киевлянам Театр имени Ивана Франко накануне войны, — были «Пролог Горе» и «Новая лирика», был ряд повестей, которые издавались и переиздавались, были и пьесы, обошедшие десятки сцен украинских и русских театров.
А главное — сложился уже, был значительной и самостоятельной творческой личностью сам Леонид Первомайский, знавший, чего он хочет в поэзии и жизни, целеустремленный и широко образованный. Был он человеком чести и гражданского долга. Даже если в чем-либо ошибся, оценка или поступок всегда являлись следствием твердого убеждения. Представления менялись с течением бурного времени: для творческой личности не существует неизменных догм. Ведь, как утверждал Гёте, изменение взглядов и вкусов и есть вернейший признак того, что человек живет, а не только существует.
Чистая совесть и гражданская ответственность — двумя этими категориями Леонид Первомайский руководствовался и в дни войны. Он не был военнообязанным — военкомат снял его с учета из-за плохого зрения, еще когда поэт жил в Харькове. Однако физическая близорукость не оказалась определяющей — решала дальнозоркость гражданина, который не мог в такую минуту не быть со всеми.
Совершенно отчетливо вижу его и теперь — в пестрой рубашке с расстегнутым воротником: он склонился над только что написанным стихотворением для газеты «Комуніст». Услышав, что кто-то вошел, поэт оторвал глаза от бумаги и, узнав, посмотрел на меня, уже переодетого в военную форму; посмотрел расстроенно и печально: понял, что я забежал проститься.
Это было в воскресенье 22 июня 1941 года. Первый день войны…
Я попросил уладить кое-какие мои дела, с которыми не успел справиться. Первомайский пообещал. Зная его, я не сомневался, что обещание будет выполнено. Он обнял меня, как мне тогда показалось, виновато: чувство вины того, кто остается в безопасности, перед тем, кто уходит в военное пекло — возможно, навсегда.
Дней через пять я вернулся из-под Львова, накануне захваченного фашистскими войсками. Наш дом стоял пустой — всех, кто не подлежал мобилизации, эвакуировали на восток. Не сомневаясь, что и Леонид уехал со всеми, я на всякий случай все-таки позвонил ему из своей пустой квартиры. Никто не ответил.
Но первый, кого я встретил, очутившись через час в Броварах, где разместилось Политуправление фронта, был именно Первомайский. Гимнастерка с петлицами рядового бойца, пояс с портупеей и пилотка — все это, однако, не придавало ему воинственного вида.
Я не спросил, почему он очутился не на востоке, а на западе от Киева. Хорошо зная этого человека, я понял, что заставило его поступить именно так. Конечно, он мог делать свое дело и в Уфе, тем более что лозунг про тыл как про кузницу, в которой куется победа, его оправдал бы. Но Леонид Первомайский знал, что поэзия отличается от всякого иного оружия еще и тем, что ее можно создавать и под огнем. Вскоре он это блестяще доказал, создав прекрасную книгу «Солдатские песни».
Мы сидели на крыльце какого-то небольшого домика, и он слушал мой рассказ о том, что я видел подо Львовом. Веселого в этом рассказе было мало. Я выглядел, пожалуй, несколько растерянным, так как, с минуту помолчав, Леонид сказал:
— Все кончается. Надо перенести и это.
Его убежденность и железная последовательность были результатом глубокой вдумчивости. А то, что происходило в первые дни войны, надо было понять. О выводе, к которому пришел Леонид Первомайский, наблюдая своими глазами события, происходившие вокруг, говорит его знаменитое стихотворение «Земля», написанное в тяжелейшие дни отступления, когда нетрудно было и растеряться.