— Перед смертью не надышишься, — вздохнул он, обращаясь к Днипровскому. — Насколько я понимаю, нас с вами остаток времени не спасет. Поглядим лучше, что изготовил Иосиф.
Днипровский также согласился признать себя побежденным. Горелик начал читать свой рассказ. Помнится, дело происходило на границе. Девушка с лазоревыми глазами играла патриотическую роль. Все было довольно умело закручено и бойко написано. Приключение разворачивалось стремительно и, кажется, небезынтересно.
Тренева рассказ Горелика просто поразил. Конечно, не столько своей глубиной и яркостью образов, сколько журналистской хваткой молодого ума, способного решать поставленную задачу немедленно. Сам он, как и Днипровский, успел написать полторы страницы и, собственно говоря, только начать повествование. Мы наперебой стали просить Константина Андреевича прочесть написанное, но он отказался наотрез. Я попросил подарить мне все три рукописи, как незаинтересованному и справедливому судье этого матча. Все согласились. С тем, однако, чтобы рукописей не показывать никому.
Когда все разошлись, я развернул листки, написанные Треневым, и прочел то, что он успел сделать за это время. Не знаю, продумал ли он весь план своего рассказа, — на этих страницах был описан лишь один портрет девушки с лазоревыми глазами. Мне показалось, что изображен кто-то живой, черты были как бы срисованы с натуры. Помню, это была казачка, обрисованная так детально, черты ее лица оказались такими характерными и точными, что мне и сейчас чудится совершенно живой облик девушки из небольшой придонской станицы.
Еще не было ни завязки будущего сюжета, ни сколько бы то ни было намеченного повествования, но жил уже человек, которого сила писательской воли легко могла заставить действовать, ибо очерчен был не только внешний портрет, но и явный характер.
Теперь я понимаю: за неполных два часа писатель сумел сделать главное для будущего рассказа, хотя написал мало — полторы странички. Чтобы закончить его, достаточно было лишь столкнуть свою девушку с каким угодно жизненным препятствием, и она вступила бы в борьбу, действуя так, как свойственно действовать ей одной. Так сам собой создался бы сюжет, которого не должен был и не мог заранее предписывать автор, ибо ситуацию диктовали поступки, на которые способна только она, эта девушка с лазоревыми глазами. Недаром она была живым и почти реальным человеком, по отношению к которому авторское своеволие не только излишне, но и по-своему преступно.
Как жаль, что вместе со всеми письмами и рукописями война унесла и эти продолговатые листки, исписанные зелеными чернилами! В них содержался, как я понял впоследствии, предметный и весьма показательный урок литературного мастерства, которым способен владеть только настоящий писатель, всегда исходящий из характера человека, а не из внешнего события, придуманного писателем заранее.
1963
Перевод автора.
ЗНАМЕНИТЫЙ ОДЕССИТ
Не надо даром зу́брить сабель,
меня интересует Бабель,
наш знаменитый одессит.
С. Кирсанов
В 1927 году Одесса еще сохраняла многие черты колоритного своеобразия черноморской столицы, среди обитателей которой Беня Крик и Остап Бендер отнюдь не казались редким исключением. Нэпманский бум улегся уже по всей стране, но в шикарном кафе «Фанкони» еще мелькали котелки и трости неуемных валютчиков и спекулянтов, а под развесистыми платанами в квадратном внутреннем садике «Лондонской» еще можно было увидеть заезжего турка, который из маленькой серебряной ложечки угощал мороженым местных девиц, картинно разместив их на своих толстых коленях.
«Лондонская» была нам не по карману, да и слишком шумна для людей, собирающихся читать друг другу стихи и разговаривать о поэзии. Нашей небольшой группе литературных юнцов было больше по душе «Фанкони», где можно было занять отдельную «кабину» и где метрдотель относился к нашим еженедельным встречам подчеркнуто благосклонно. Мы, в большинстве своем студенты одесских рабфаков и вузов, весьма стесненные в финансовом отношении, заказывали себе чай, а наш почтенный руководитель Владимир Гадзинский — что-нибудь посолиднее. За таким скромным столом мы и просиживали до часу ночи каждое воскресенье, читая вслух свою рифмованную продукцию, произведенную за неделю.
В это воскресенье, однако, наш стол выглядел куда обильнее обычного. Роскошная отбивная красовалась не только перед Гадзинским, а на всех тарелках. Официант носился вокруг нас с белоснежной салфеткой под мышкой. За столом рядом с руководителем нашей литературной группы восседал сам директор ресторана, расточая улыбки, как истинный гостеприимный хозяин знаменитого заведения. Дело в том, что именно в этот вечер вручалась премия за самый короткий рифмованный текст для вывески кафе, — премия, которую получал я. Текст был действительно краток и действительно рифмован, хотя только этим и исчерпывались его литературные достоинства: «Пирожные всевозможные». Премия — десять рублей, что для меня, получавшего стипендию в размере тринадцати рублей в месяц, являлось значительной суммой.
Мы уплетали райское блюдо из нежнейшей свинины, достойно оценив ее неоспоримое преимущество перед обычным для нас стаканом чаю, когда вдруг директор вскочил из-за стола и с театрально распростертыми объятиями кинулся кому-то навстречу. Оглянувшись, я увидел невысокого, плотного, с круглым улыбающимся лицом человека, которому, непрерывно кланяясь, директор пожимал руку. Я сразу узнал Бабеля, так как накануне видел его портрет в журнале «Шквал», а в городе читал афиши о предстоящем вечере писателя.
Исаак Эммануилович уселся на появившемся вдруг кресле между директором и Гадзинским. В мгновение ока на столе выросла бутылка шампанского и звякнули три бокала. Помню, как недоуменно скользнул взгляд Бабеля по лицам остальных; он, конечно, не мог знать, что заведение уже и так понесло значительный ущерб, одарив нас всех по случаю окончания конкурса бесплатными отбивными. Директор не без пафоса сказал что-то об окончившемся сегодня поэтическом турнире, не упомянув, однако, имени победителя. Он постарался, помнится, придать своему тосту и некоторый общий смысл, заметив, что речь идет о его, Бабеля, литературной смене, чему почетный гость едва заметно улыбнулся. Затем все трое чокнулись и выпили.
Бабель умел легко расправляться с излишним пафосом и, видимо стараясь придать этой случайной для него встрече характер дружеской непосредственности, тут же заметил, что ему сегодня вообще везет на встречи со знаменитостями. Вот и час тому назад, во время перерыва на только что закончившемся вечере в порту, к нему подошел человек в визитке, с тростью и котелком в руке и попросил разрешения представиться «коллеге». Он жаловался на затянувшийся застой в своем творчестве, на то, что после шумного и всеобщего успеха своего предыдущего произведения никак не может войти в нормальную рабочую колею и одарить любителей изящной словесности новым шедевром. Имени своего он не назвал, совершенно убежденный в том, что Бабель его, конечно, и без того хорошо знает. Бабель старался навести его на нужный разговор и наконец выяснил, что перед ним автор действительно широко известной в те годы песни «Ужасно шумно в доме Шнеерзона…».
Он необыкновенно смешно рассказывал, и мы от души хохотали.
Еще больше насмешил он нас рассказом о своем посещении Шаляпина, к которому имел поручение и письмо от Горького. У Федора Ивановича хранилась какая-то очень дорогая ваза, и Бабель должен был привезти ее из Парижа Горькому не то на Капри, не то в Москву. Как она попала к Шаляпину и почему тот должен был ее вернуть — не помню, хотя Бабель говорил и об этом.
Шаляпин принял Бабеля весьма холодно — посланец чем-то вызывал явное недоверие. Он долго сличал почерк с другими письмами Горького, но и убедившись в подлинности этого письма, знаменитый певец не освободился от одолевавшего его подозрения. Наконец Федор Иванович предложил Бабелю следовать за ним, как видно боясь оставить его одного.