Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Но как только все слезы были пролиты, а похвалы выражены, пришла новая телеграмма, уже за подписью самого Влызько: он гневно возмущался в связи с шумом, учиненным вокруг его имени. Влызько жив, Влызько не собирается помирать, Влызько еще напишет целый стог стихотворений, и критикам, торопящимся его преждевременно похоронить, достанется еще хлопот на долгие годы.

Не знаю, догадался ли кто-нибудь даже теперь, что и первую телеграмму Влызько отправил сам как раз с целью вызвать шум вокруг своего имени. Радость «воскресения из мертвых» была столь велика, что об этом, видимо, никто не подумал. И колесо завертелось еще сильнее, но уже в обратную сторону: во всех газетах появились статьи и фельетоны, в которых высмеивалась легковерность критиков и редакторов газет. А популярность Влызько меж тем ширилась и разрасталась…

На том комсомольском собрании присутствовал даже Кулик, что случалось не часто. Он был возмущен и считал, что за такой поступок Влызько следует наказать, но не знал, как именно, — Влызько не был комсомольцем. Усенко предложил, чтобы поручили это дело ему как руководителю «Молодняка», к которому Влызько принадлежал.

— Это политическое хулиганство! — громко кричал Кулик, и голос его дрожал от искреннего возмущения.

— Ну, так уж и политическое! — улыбался Усенко.

— Неужели вы не понимаете?! — удивился Кулик.

— Просто кровь молодая пенится в жилах и играет, — продолжал свою линию Усенко. — Иван Юлианович, да ведь вы же сами еще молоды!

Кулика удалось уговорить. Вскоре он даже сам прислал ему кипу вырезок из канадских и американских украинских газет, в которых, как и в Харькове, сначала оплакивали Влызько, а потом с радостью опровергали свои слезы.

А когда мы вышли на улицу после собрания, Усенко процедил сквозь зубы:

— Ну, я ему дам чертей! Век будет помнить.

Не знаю, как Усенко выполнил свою угрозу. Видимо, с виновником поговорил как следует. Но от гнева старших товарищей защитил. И в этом тоже был весь Усенко — требовательный, но терпеливый, целеустремленный, но и способный многое прощать, когда ценил дарование и верил, что оно воздастся сторицей.

Как поэту Усенко, на мой взгляд, недоставало одного — немного честолюбия. Знаю, оно приносит больше вреда, если доминирует над всем. Но так же, как гомеопатические дозы яда благотворно влияют на человеческий организм, умеренные дозы честолюбия необходимы художнику как составная часть творческого характера. Павло Усенко всегда больше болел за весь литературный процесс, нежели за свое собственное место в нем. Я знал и других руководителей литературных организаций, которые о себе как о писателях заботились в последнюю очередь. Таким был в Москве Фадеев, а в Харькове Кулик. Сколько б они могли еще написать, если бы их гражданский альтруизм уравновешивала капелька писательского честолюбия! Они перечитывали множество чужих рукописей, стараясь дать хороший совет другим, а Усенко даже отдавал сюжеты, которые считал важными и актуальными, хотя мог бы написать и сам, к тому же лучше тех, кому их дарил.

Однажды летом 1929 года я встретил Усенко на улице, и он сказал, что хотел бы мне кое-что предложить. Мы зашли в редакцию «Молодняка» и устроились в углу на подоконнике, где никто не мешал нам разговаривать.

Он рассказал, что был только что в ЦК комсомола, где обсуждал с товарищами очень важную проблему. Речь шла о комсомольцах, которые уже выходят из комсомольского возраста и по статусу вот-вот должны выбыть из его рядов, но в кандидаты в партию по разным причинам вступить еще не имеют возможности. Главное препятствие — дифференцированный подход, по которому молодежь интеллигентского происхождения почти не имеет шансов быть принятой. Это порождает сложные ситуации и переживания и, по мнению Усенко, может стать интересным материалом для повести или поэмы. Так вот, не взяться ли мне за такой сюжет?

В наши дни подобная проблема как тема для художественного произведения может показаться неправомерной. Действительно, достаточно было бы соответствующим партийным инстанциям принять соответствующее решение и поменять порядок приема в партию — и проблема исчезла. Но тогда это волновало многих. Взволновало и меня: я представил себе, как я, комсомолец ленинского призыва, сам бы страдал, если бы попал в такое положение и очутился вне комсомола, и вне партии! А мне ведь и самому пошел тогда девятнадцатый год!

Я согласился и вскоре написал поэму «Василь Найда».

Прошло время, и лет через тридцать, когда все изменилось и это произведение стало давно ненужным ни людям, ни мне, мы прогуливались вдвоем с Павлом Матвеевичем по лугам благословенной Кончи и разговаривали о том, как много все мы написали быстропроходящего из-за того, что не отличали актуальности от злободневности, и как много сил и времени отдавали темам-однодневкам.

Напомнил я ему и о той моей поэме.

— Ошибаешься, — улыбнулся Усенко и посмотрел на меня с лукавым любопытством.

— В чем? — удивился я.

— Для меня это и поныне проблема… — произнес он серьезно. — Ведь я так и остался в комсомольской поэзии переростком, хотя уже вот-вот стукнет семьдесят.

Это можно было принять за шутку, но Усенко не шутил. Я знал, что он не раз сетовал на критиков и литературоведов, которые, когда пишут о нем, цитируют почти исключительно стихи пятидесятилетней давности как самые характерные для его творчества и редко вспоминают произведения, написанные позднее. Это его огорчало, а иногда и обижало: похоже было, что они считали его позднейшее творчество менее значительным, чем то, что прославило его, когда он еще был молодым.

Но поэты часто не понимают, что именно в их творчестве наиболее значительное. Не всегда они смиряются и с тем, что время само решает, что ему необходимее, и, просеивая творчество каждого через свое густое решето, делает выбор по своему усмотрению и вкусу. И нередко случается так, что главным оказывается то, что считал второстепенным, а то, что нравится самому, забывается навсегда.

Впрочем, разве что-то зависит от времени написания? Лишь бы слово было свое и по-своему сказанное — все остальное не имеет значения для грядущего читателя?

1979

Перевод К. Григорьева.

РАССКАЗЫ РАЗНЫХ ЛЕТ

ЛЕСЯ

Рядом с домом, в котором я жил, во дворе, почти целиком затененном столетним ветвистым каштаном, стоял маленький домик. Когда сносили старое деревянное строение, от него оставили один угол и разместили в нем временную контору строительства нашего нового квартала. Позднее его перекрыли шифером, приладили небольшое крылечко и превратили в квартиру для нашего дворника Ивана Копейки.

Фамилия эта очень шла к худощавой, неказистой фигуре Ивана Никитича, и, должно быть, именно потому он ее не любил, даже стыдился. Жители нашего дома знали это и всегда звали старика только по имени-отчеству. Так бы смешная фамилия, наверное, и совсем забылась, оставшись разве что в паспорте дворника, если бы лет за пять до войны не приехала его внучка Леся. Вроде и не было причин называть тринадцатилетнюю девочку по фамилии, но, как известно, дети, особенно же мальчишки, жестоки и не склонны учитывать тонкости внутренних переживаний. Они не захотели называть Лесю по имени и прочно прилепили к ней эту вот дедову фамилию. «Копейка, Копейка» — только и слышно было во дворе, когда появлялась девочка. Очень похожая на деда, такая же худенькая и маленькая, она, однако, не обращала внимания на задиристые голоса. Садилась на ступеньку и раскрывала книжку. Личико, усеянное веснушками, становилось серьезным — она углублялась в чтение. Мальчишки еще некоторое время топтались в отдалении, выкрики их постепенно утрачивали въедливую остроту и наконец умолкали вовсе. Леся словно и не замечала этого — читала, все время перебирая тоненькую соломенную косичку, перехваченную голубой ленточкой.

64
{"b":"849249","o":1}