Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Когда я нагнулся над кроватью, его лицо показалось мне лишь слегка побледневшим, но голос и в самом деле словно бы принадлежал не ему.

— Спрячьте ключи, — произнес он тихо, но четко и показал глазами на свой рабочий стол: — Там рукописи.

В наше время собрание сочинений большинства писателей можно легко уместить в пять, а то и в четыре тома. К тем, кто пишет романы чаще, чем раз в пять-шесть лет, мы относимся даже со снисходительным предубеждением: писать много по нашим нынешним понятиям означает писать плохо. Между тем известно, что Бальзак написал сто томов, а произведения Толстого хотя и умещаются в такое же число, но объем каждого тома его полного собрания сочинений, даже в несколько раз больше, чем у Бальзака. И неудивительно: если писать ежедневно всего лишь одну страничку, то за год наберется триста шестьдесят пять страниц, а это уже роман. Сколько же можно создать томов, если судьба улыбнется и писатель будет работать на протяжении почти шестидесяти лет, как посчастливилось поработать Юрию Корнеевичу!

Смолич работал ежедневно: он был профессионалом — слово, которое мы порой стыдимся употреблять, когда говорим о писателе. Юрий Корнеевич не полагался на настроение, не ждал, пока на него с недосягаемых высот снизойдет вдохновение. Умывшись и позавтракав, он садился за стол. Если не писалось, отвечал на письма; если в романе что-то «заклинивало» и требовалось время для обдумывания, заносил что-то в записную книжку, чтобы не забылось. Если же совсем ничего не мог делать, значит, заболел и должен обратиться к врачу. А при отсутствии такого несчастья всегда что-то писал, и желанная страница или даже несколько страниц каждый день появлялись.

Вот почему его полное собрание сочинений невозможно будет уложить не только в пять или шесть томов, а даже и в двадцать.

Как-то, будучи уже семидесятилетним, он зашел ко мне среди дня и еще на пороге стал извиняться: мол, пришел без предупреждения да еще в рабочее время — наверное, помешал работать…

— А я сейчас не работаю, — успокоил я его. — Недавно сдал новую книгу в издательство.

— Ну и что? — удивился Юрий Корнеевич.

— Да послали на рецензию. Вот я и жду, что скажут…

Он вынул из заднего кармана картонный футлярчик для медицинской пипетки, в котором прятал сигарету, чтобы жена случайно не обнаружила, и закурил.

— Понимаю, на душе неспокойно… Но успокоение — только в работе, — усмехнулся он.

— Так-то оно так… — попробовал я оправдаться.

— Никогда не ждите решения судьбы готовой рукописи. Написанное — уже не ваше: вы сделали все, что от вас зависело, и отдали. Для меня день окончания одной книги является днем начала работы над новой.

И это была не пустая фраза, а речь профессионала.

Он всегда был большим тружеником, неутомимым подвижником, и это отличало его от большинства из нас и превращало в прекрасный и поучительный пример. Рукопись — в этом был смысл его жизни. Рукопись — таким было и последнее его слово перед тем, как отойти в вечность.

1979

Перевод К. Григорьева.

НЕУЕМНЫЙ ПАВЕЛ

В молодости не думаешь о том, что настанет время, когда придется вспоминать, поэтому-то и обращаешься легкомысленно с реликвиями. Спохватываешься, к сожалению, слишком поздно, когда многое уже безвозвратно потеряно, а память далеко не все способна восстановить… Вот и у меня — из писем, полученных от друзей на протяжении многих лет, сохранились лишь некоторые, да и те относятся к последнему времени, когда и я вступил в пору понимания неоценимого значения реликвий…

Письма от П. Г. Антокольского не исключение. От переписки, длившейся почти сорок пять лет, сбереглась только малая часть, а из писем военной поры только письмо и открытка.

Это единственное письмо военного времени мне очень дорого. В нем Павел Григорьевич с болью сообщает о том, что написал Васе Севрину, сообщившему ему о гибели Вовы Антокольского, но ответа не получил, — видимо, и его постигла участь Вовы… Пишет Павел Григорьевич и о завязавшейся дружбе между Фадеевым и Первомайским, которая его очень радует. А заканчивается письмо так:

«Крепко обнимаю тебя и целую, Савва. Не знаю, почему именно война так сблизила нас с тобой, — это могло и должно было произойти раньше. Но война так война. Во всяком случае, признаюсь тебе в любви, нежности и уважении. Твой навсегда — Павел».

Да, война. Впрочем, кое-что и до нее уже было. Было — знакомство в общежитии Киевского театра имени Франко, где разместились на время гастролей вахтанговцы, а с ними и Павел со своей женой Зоей; было — лето в Ирпене, где мы вместе проводили целые дни у маленькой и очень живописной речки того же названия; была, наконец, совместная поездка по Украине в тридцать девятом, в которой участвовали также Евгений Долматовский, Виктор Гольцев, Андрей Головко, Ираклий Абашидзе, Леонид Первомайский, Карло Каладзе… Эта поездка сдружила всех нас на многие годы. Сдружила она меня и с Антокольским, это так, но, он прав, б л и з о с т и, которая появилась в наших отношениях впоследствии, тогда еще не было — она возникла во время войны.

И неудивительно: истинная глубина отношений и особая сердечность редко возникают в атмосфере сплошного праздника молодости — она чаще всего возрастает на почве общих горестей и утрат.

В общежитие Театра имени Франко меня привел тогда Рубен Симонов. Незадолго перед этим он видел весьма красочный спектакль харьковского театра «Березиль», поставленный по моей весьма наивной пьесе «Смерть леди Грей». То было время, когда не драматурги искали театр, как теперь, а наоборот — театр искал драматургов. Рубен Николаевич, как видно, хотел привлечь к своему театру и меня. Но разговора об этом не было, он просто повел меня в свой коллектив и попросил почитать собравшимся здесь после спектакля вахтанговцам свои стихи.

Вот тут-то и появился Антокольский. Яростно вращая своими огромными глазищами и, как всегда, бурно жестикулируя, он не сообщил, а возвестил, что тоже хочет читать, и предложил это делать по очереди. Я, конечно, согласился. Все расселись на многочисленных кроватях, стоявших одна возле другой вдоль всех четырех стен огромной комнаты, а мы по очереди выходили на средину и читали.

Чтение Антокольского, вдохновенное, упоенное, почти яростное, сопровождаемое к тому же бурной жестикуляцией и вращением пылающих глаз, произвело на меня ошеломляющее впечатление. Так он читал всегда, до глубокой старости, «выкладывая» себя всего и как поэт, и как актер до последней капли. Я так не умел и, видимо, смутился, но слушатели мне щедро аплодировали, стараясь приободрить, а может, и утешить.

Я читал, естественно, по-украински, и кое-что было непонятно. Но когда после прочтения очередного стихотворения кто-нибудь спрашивал о значении той или иной фразы, Антокольский вскакивал и пытался объяснить вместо меня. Видимо, ему доставляло удовольствие то, что он все понимает. Впрочем, иногда он попадал впросак и поражался, услыхав, что слово, звучащее одинаково на двух языках, по-украински имеет совершенно иное значение, чем по-русски.

Именно после этого вечера он начал переводить мои стихи и позже, во время нашей совместной поездки по Украине, читал свои переводы на многочисленных вечерах, устраиваемых в селах и городах по пути следования нашей веселой писательской группы.

В квартире Антокольского на улице Щукина я впервые очутился случайно и при довольно забавных обстоятельствах.

Как-то я приехал в Москву поздней ночью, добрался до Арбатской площади на только что начавшем действовать метро, собираясь уже оттуда добраться пешком до улицы Фурманова, где жил Мате Залка, у которого я обычно останавливался. Но мой баул оказался неимоверно тяжел: кроме моих вещей и книг в нем был еще и керамический бочонок с украинской колбасой, залитой смальцем, и две банки малинового варенья, посланного моей женой в подарок жене Залки Вере Ивановне. Я попытался идти, но понял, что это мне не по силам, и решил дождаться такси. Площадь была совершенно пустынна — вокруг ни души, на остановке я ждал один, но машины, как на грех, не подходили.

57
{"b":"849249","o":1}