Я согласился, и через несколько дней мы отправились на моем трофейном «мерседесе».
Дороги еще были плохие. Смолич водить машину не умел, так что за рулем я вынужден был сидеть без передышки и очень уставал. Должно быть, Юрий Корнеевич из-за этого чувствовал себя неловко и старался развлекать меня, рассказывая всякие приключения, преимущественно веселые. Их было в его жизни несчетное множество, он помнил смешные подробности, они действительно веселили, и усталость рассеивалась.
Особенно запомнился мне его рассказ о том, как накануне войны его вызвали в военкомат для медицинского осмотра. Комиссия обнаружила у Смолича двадцать три болезни, а поскольку в комиссию входило лишь несколько специалистов по наиболее распространенным медицинским профессиям, то пришлось пригласить ряд других врачей, из-за чего медосмотр продолжался чуть ли не две недели. С юмором рассказывал Юрий Корнеевич о том, как поражались сами члены комиссии, столкнувшись с таким необыкновенным коллекционером болезней, как веселились они каждый раз, когда ему в десятый и в двадцатый раз приходилось раздеваться для освидетельствования. А мне все время слышалось в его рассказе стремление если не извиниться, то по крайней мере объяснить свое пребывание во время войны в тылу, а возможно, и то, почему его роман о войне оказался не таким, как самому ему хотелось…
Да, теперь он, как видно, снова возвращался на тот раз и навсегда избранный для себя путь лично пережитого. И это путешествие в родную Жмеринку было своеобразным возвращением в собственное прошлое, где накапливался жизненный материал, к которому писатель должен снова обратиться.
И меня уже не удивляло то, с какой горячей заинтересованностью ходил он по знакомым улочкам Жмеринки, как снова и снова сворачивал к помещению тамошнего вокзала, как расспрашивал о судьбе своих старых знакомых и бывших товарищей. Все это ему было крайне необходимо не только как человеку, пытавшемуся оживить в памяти дни своей молодости, когда учился тут и играл в футбол, а и, главным образом, для работы над произведениями о тех бурных годах, для творчества, которое оказалось столь плодотворным и по своим масштабам, и по своей художественно-исторической значимости.
Ныне, перелистывая его романы последнего двадцатилетия, я часто нахожу на их страницах неопровержимые следы того путешествия: пейзажи, которые я тогда наблюдал вместе с ним, людей и события, о которых он расспрашивал своих земляков, стараясь что-то уточнить или узнать о каких-то неизвестных ему подробностях…
Вряд ли кого-нибудь удивило то, что именно Смолич написал, пожалуй, первую в нашей украинской послеоктябрьской литературе большую книгу мемуаров о своем времени и о своем литературном и художественном окружении. Я уверен, что он просто не мог не создать ее, ибо, сказав в повестях и романах про своих современников все, что знал, писатель обязан был сказать все, что знал, и о своей жизни в литературе.
Мемуары Смолича широко известны. Они обрели множество поклонников и немало противников. И это тоже неудивительно: мемуары жанр субъективный, именно этим они отличаются от объективности истории, следовательно, именно тем и интересны; они не могут и не должны устраивать всех, ибо отражают личный взгляд на исторические факты, собственное понимание и собственные оценки…
Работая над этой книгой, Юрий Корнеевич знал, что получит от нее не только удовольствие, а и неприятности, связанные именно с распространенным непониманием специфики этого своеобразного жанра. Дело осложнялось еще и тем, что свои воспоминания Смолич строил не столько на собственном анализе литературного процесса, сколько на портретных рисунках отдельных деятелей, а среди них были и общеизвестные имена, и полузабытые, и даже совсем забытые. А критика наша привыкла к пресловутым «обоймам», заряженным знаменитостями. Следовательно, было ясно, что книга, пестрящая именами, которых нынешние ценители, наверное, и не слышали, вызовет дополнительные обвинения в стремлении искусственно воскресить писателей, дескать, не выдержавших испытания временем. Между тем Смолич обойти их молчанием не мог — и потому, что процесс творят не только знаменитости, и потому, что такие писатели, как скажем, Майк Йогансен, Арген или Юрий Корецкий, были дороги Смоличу и не вспомнить о них он не мог.
Меня всегда подкупало в нем нежное внимание к людям, которые хоть и не были выдающимися личностями, но добавляли к общему рисунку литературной среды свою неповторимую черту. Конечно, можно было и не писать отдельного портрета несчастного Аргена, но как мог обойти его молчанием Смолич, когда в душе сохранилось столько ярких красок, рисующих эту, пусть крохотную, частичку тогдашней литературной среды! А коли такие краски запомнились, коли они не потускнели со временем, то не означает ли это, что о человеке, которого они изображают, стоит знать и другим?
Мне не раз приходилось говорить с Юрием Корнеевичем и о самом жанре литературных мемуаров, и о том, как должен мемуарист к ним подходить. На протяжении последних семнадцати лет жизни Смолича я был его непосредственным соседом, следовательно, встречались мы почти ежедневно и разговаривали много. Но в свое время мы принадлежали к разным литературным организациям, между которыми постоянно шли бескомпромиссные бои, и хотя с той поры прошло много времени и тогдашние страсти не только улеглись, а и были надлежащим образом переоценены каждым из нас, взгляды на отдельных людей у нас все-таки не были одинаковыми. Я, скажем, отстаивал объективную порядочность и гражданскую честность Ивана Кулика, который лично Смоличу сделал немало неприятностей, и считал, что при описании такого выдающегося деятеля следует игнорировать личные обиды и говорить лишь о его принципиальной роли. Юрий Корнеевич с этим не соглашался, считая, что мемуары интересны именно личностным отношением к тому, о чем мемуарист вспоминает.
В конце концов я вынужден был с этим согласиться. Ведь ни литературная, ни гражданская роль, скажем, Некрасова не потускнела оттого, что Герцен не только относился к нему с презрением, а и называл жуликом за поведение в деле имения Огарева. А между тем даже несправедливая оценка как факт тогдашнего литературного быта чрезвычайно важна для понимания не только взаимоотношений, но и человеческих характеров двух гигантов. Не преуменьшилось бы и значение Кулика как руководителя художественного процесса от описания того отношения к Смоличу, которое тот считал несправедливым, зато сохранилась бы еще одна черта, осветилась бы еще одна грань во взаимоотношениях между известными писателями и деятелями культуры, а это — важно.
Юрий Корнеевич работал над своей книгой мемуаров несколько лет. Временами звонил по телефону и спрашивал, не помню ли я, когда происходило то или иное событие или как величали по отчеству такого-то деятеля. У него была прекрасная память, но когда он не был уверен в чем-то, то старался проверить себя, чтобы не ошибиться даже в мелочи.
Книга мемуаров оказалась последним крупным произведением Смолича. И если, будучи верным своему творческому направлению, в романах он выполнил свой долг перед всем своим поколением, то в этой книге, снова-таки верный собственным принципам, он выполнил свой долг перед культурой и деятелями культуры своего времени. Я убежден, что за это ему всегда будут благодарны не только современники, но и те, кто придет в культуру со временем.
Говорят, что люди умирают так, как жили. Юрий Корнеевич Смолич доказал справедливость такого утверждения на собственном, увы, печальном примере.
Я был свидетелем многих смертей. Солдаты, боявшиеся пуль, умирали, теряя человеческое достоинство; бойцы, которые при жизни осознавали важность своего предназначения, умирали, презирая смерть.
Смолич умер как мастер, для которого важна не жизнь сама по себе, а то, что он, живя, сделал: в последнюю минуту он думал только о судьбе сделанного.
Вовек не забыть мне той ночи. В десять вечера мы переговаривались через забор, Юрий Корнеевич рассказал веселый анекдот, и мы беззаботно посмеялись. А в час ночи зазвонил телефон: «Скорее… плохо…» — услышал я, и не только не узнал его голоса, но даже подумал: «Кто-то глупо шутит». И вдруг вспомнил, что Юрий Корнеевич во всем доме один, быстро оделся и побежал к нему.