Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

То, что высказал тогда Головко и что я опять-таки пересказываю собственными словами, особенно поразило меня потому, что как раз перед тем один писатель, моложе не только Андрея Васильевича, а и меня, тут же, в Харькове, с возмутительной гордостью похвалялся передо мной только что полученным белым вкладышем в своем военном билете, который освобождал его от службы в армии и был, по его мнению, свидетельством принадлежности к «золотому фонду» литературы. Головко не думал о своем исключительном значении, хотя давно уже принадлежал к тому самому «фонду».

Случилось так, что за время войны мне посчастливилось встретиться с Андреем Васильевичем всего лишь дважды или трижды. То мы с ним были на разных фронтах, то он приезжал в какую-то из армий нашего фронта, а я в это время был в командировке в какой-то другой. Но однажды, случайно оказавшись в Москве, я узнал, что он тоже приехал и мы с ним, оказывается, живем в одной гостинице.

Я где-то раздобыл бутылку плохонького вина и в один из вечеров пригласил к себе Андрея Васильевича, а также П. Антокольского и А. Копыленко. Антокольский тяжело переживал смерть своего единственного сына, недавно погибшего на Западном фронте. Он только что закончил знаменитую поэму «Сын», работа над которой вконец его истощила. Хотелось развеять его, отвлечь от тяжких мыслей. Честно говоря, я полагался больше на Копыленко, чем на Головко, — знал, что Андрей Васильевич человек молчаливый, а Александр Иванович умеет и рассказать, и развеселить.

Но странное дело — именно Андрей Васильевич и оказался самым разговорчивым и веселым из всех нас. До сих пор я никогда его таким еще не видел. Он все время вспоминал что-нибудь интересное или смешное, и я понимал, как искренне хочется ему развеять печаль Антокольского. Одна за другой возникали перед нами картинки из нашей недавней, но уже столь далекой и почти немыслимой поездки по Украине, теперь, в страшном сорок втором, больше похожей на прекрасную сказку, чем на рядовой эпизод из нашей предвоенной жизни. Тогда, в тридцать девятом, Андрей Васильевич вел свою «эмку» и помалкивал, и только теперь я убедился в том, какой у него наблюдательный взгляд, какая острая память и как горячо хочет он отвлечь товарища от его горя воспоминаниями о том счастливом довоенном времени.

Мы и не заметили, как поздно засиделись вокруг нашего скромного стола, а когда спохватились, настало комендантское время, когда наши гражданские товарищи уже домой идти не могли.

Выход был один — оставить их ночевать у нас. Но это было опасно: ночью в гостиницу нередко наведывался комендантский патруль, а в комнаты жильцов — гостиничные администраторы. Мы решили все-таки рискнуть — одного поместить у меня, а другого у Головко. Но в комнату Андрея Васильевича пришлось бы идти на второй этаж, а дежурная, находившаяся в коридоре, не могла не заметить постороннего человека.

Андрей Васильевич предложил мне Антокольского и Копыленко оставить у себя, а самому пойти на ночь к нему. Двое военных могли свободно ходить ночью, куда им нужно, не вызывая подозрений.

В ту ночь мы долго не могли заснуть. Лежали молча — Андрей Васильевич на своей кровати, а я на диване, — как будто все время прислушивались, не топает ли в коридоре комендантский патруль. Но более вероятно, что недавняя разговорчивость Головко просто исчерпалась и он снова стал таким, как всегда, — углубленным в свои мысли, несклонным много разговаривать, когда уже нет в этом никакой нужды. А я лежал и думал об Андрее Васильевиче, который там, за дружеским столом, неожиданно раскрылся еще одной стороной своей сердечности и искренней доброты.

Когда утром вчетвером мы выходили из гостиницы, дежурная все-таки спохватилась: кто такие? Она точно знала, что с утра на наш этаж еще никто из посторонних не заходил. Потребовала у наших гостей документы, и оба предъявили членские билеты Союза писателей. Сейчас, днем, она, хотя и была уверена, что ее обманули, ничего, однако, доказать не могла. Мы вошли в лифт, и Андрей Васильевич чуть заметно улыбнулся: не пойман, мол, не вор.

Мы сближались постепенно. До поры до времени обстоятельства не давали нам возможности встречаться часто и укреплять наши отношения день ото дня. Но каждая встреча сближала все крепче и крепче, потому что ни одна не давала повода к разочарованию. Поездка по Украине… Вечерняя прогулка по бульвару Шевченко в Киеве… Ночь в гостинице «Москва»… Очаровывала его естественная скромность, вызывала уважение молчаливая сдержанность, за которой угадывалась мудрая глубина. Он умел слушать, а это случается не так часто. Зато, когда говорил, слова были точно взвешены и продуманы до конца.

Начиная со второй половины двадцатых годов я в разной степени лично знал едва ли не всех украинских писателей. Среди них были и вуспповцы, и ваплитовцы, и плужане, и члены «Молодняка». И я не помню ни одного, кто не увлекался бы групповой борьбой, публичной полемикой, дискуссиями и спорами со своими литературными противниками. Пожалуй, единственное исключение — Андрей Головко. До войны я ни разу не видел его на трибуне, ни разу не читал его полемической статьи. Но все, что он писал, было не просто актуальным, но и воинственно злободневным. Таковы были его ранние рассказы, которые изучают ныне в школах как самые яркие свидетельства времени; таков его роман «Бурьян», в котором впервые в советской литературе сказано об острейших событиях, всколыхнувших тогдашнее село. Это могло показаться странным: иные орут друг на друга, доказывая свою правоту, стучат кулаками по столу, веря, что истина рождается только во время горячих дискуссий… а он сидит в углу и молчит, а когда появляется его новое произведение, то с каждой страницы звучит голос страстного полемиста, как будто самое любимое его место — трибуна.

Ж.-Ж. Руссо утверждал: самое лучшее проявление благовоспитанности — умение скрывать свои эмоции. Не буду судить, насколько этот приговор человеческому темпераменту справедлив вообще, но пример Андрея Головко доказывает, что такая категоричность не лишена некоторого смысла.

Он никогда преждевременно не садился за стол и не только сперва думал, а потом писал, а и продумав все как следует, за работу брался не сразу. Сотни и тысячи раз проделывал путь по своей комнате из угла в угол, обдумывая не только общую композицию, но и каждую отдельную фразу.

Конечно, такой метод работы не закон. Я знаю писателей, которые начинали писать без какого бы то ни было плана, и произведения их жили, живут и, должно быть, будут жить еще долго. Но характер Андрея Головко — и как человека, и как писателя — был не таким: он глубоко переживал свое произведение лично, прежде чем подарить его читателю.

В те годы мы уже, как говорится, встречались «домами» — иногда я с женой заходил к Головкам, иногда Андрей Васильевич с женой приходил ко мне. Но чаще всего я звонил по телефону, и мы уславливались вечером немного прогуляться, выходили и медленно шагали по киевским переулкам. Он был намного старше меня, и его спокойная уравновешенность успокаивала и меня. Сколько раз, бывало, выслушав мое яростное возмущение какой-нибудь статьей или рецензией, в которой меня критиковали, он слегка взмахивал рукой и мягко улыбался:

— А! Не обращайте внимания.

И я действительно успокаивался и начинал относиться к критическим нападкам «философски».

Тем временем кое-кто начал нападать и на него самого. Нашлись критики, которые стали упрекать Головко в том, что он слишком долго не дает новых произведений и, похоже, отмалчивается, а все предыдущие его произведения отображают далекое прошлое. Следовательно, выходит, что писатель «избегает современности».

В тот вечер мы много говорили о влиянии пережитого в юношеские годы, о значении молодости во всей дальнейшей биографии человека. Вспоминали А. М. Горького, который до конца своей жизни оставался социологом и летописцем второй половины девятнадцатого столетия, хотя активно прожил целую треть двадцатого. На склоне своей жизни он нисколько не стал равнодушным наблюдателем, активно жил и с присущей ему страстностью и личной заинтересованностью вмешивался в жизненные ситуации молодого поколения. И все-таки его излюбленными персонажами оставались те, кого он лучше всего познал, когда был молодым, и в годы первых пятилеток продолжал писать портреты Егора Булычова, Вассы Железновой, Достигаева и других.

37
{"b":"849249","o":1}