Означало ли это, что М. Горький пренебрегал или избегал проблем, которые интересуют и волнуют молодых? Да, он не создал романов о подвигах Алексея Стаханова и Никиты Изотова. Но зато как ярко и убедительно провозгласил он идеи нового времени при помощи Егора Булычова и Вассы Железновой!
Андрей Васильевич горячо поддерживал этот разговор. Каким чудом удается заинтересовать и взволновать читателя с помощью образов и событий давно минувших эпох? Составляет ли жизненный материал в художественном произведении нечто самодовлеющее? Ведь скульптор, скажем, может с одинаковой силой воплотить художественную идею и при помощи глины, и при помощи гипса или бронзы, почему же от писателя требуют, чтобы он выбирал материал, которого в его жизненном опыте нет?
Мне кажется, что увлечение, с которым Андрей Васильевич говорил в тот вечер и слушал меня, было вызвано его поисками оправдания тех установок, которых он всегда придерживался в своем творчестве. Похоже было, что он пытается утвердиться в своей правоте и праве обращаться к современникам с тем материалом, который лучше всего знал, хотя для них это уже, возможно, была довольно далекая история.
Как раз перед тем я возвратился из Москвы, где видел шекспировского «Короля Лира». В зале сидели мои современники — москвичи, обыкновенные люди разного возраста. Я смотрел то на сцену, то на зрителей, потрясенный не только великолепным спектаклем, а и тем, как его принимали. И невольно спрашивал себя: что общего имеют все эти люди с несчастным королем? Почему они так переживают его злоключения? Вроде и жил он на свете много веков назад, вроде и безразлично всем нам, разумно ли разделил он королевство между своими детьми… Да и вообще все эти зрители, вместе взятые, ярые противники королей! А вот ведь сидят и всхлипывают, горячо переживают, сочувствуют старому королю, воспитавшему на свою голову жестоких и несправедливых дочек!
Разумеется, всех этих комсомольцев и членов профсоюза трогали не злоключения средневекового короля. В нем они видели только человека, несчастного отца, которого обидели дети. Он мог делить между ними не царство, а краюху ржаного хлеба, и если бы дети обидели старика, их неблагодарность так же волновала бы. Выходит, если и не существует вечных истин, ибо меняются они в зависимости от обстоятельств и времени, то существуют, однако, вечные человеческие ценности, которые можно с одинаковой силой обнаружить и при дележе ржаного хлеба, и при разделе частей королевства. И не имеет значения, произошло это вчера или сто лет тому назад, — наши чувства лишь по-разному будут проявляться, но всегда будут восторгом или протестом, гневом или завистью. И важно не то, имеет ли обманутый отец на голове корону или соломенную шляпу, — важно, что его обидели жестокие и несправедливые дети.
Я произнес целую тираду и, наверное, говорил слишком громко, не заметив, что на нас оглядываются прохожие. Но это заметил, как видно, Андрей Васильевич и весело улыбнулся.
Между тем началось строительство поселка писателей в Конче-Озерной. Двадцать пять небольших домов должны были приютить вблизи Днепра писателей, чтобы дать им возможность вдали от шума городского спокойно и сосредоточенно работать над своими произведениями. Андрею Васильевичу это было необходимо, возможно, даже больше, чем другим, потому что по характеру своему он терпеть не мог докучливую суету, необязательные встречи и неотложные визиты, так мешающие писателю сосредоточиться. Мы часто ездили на стройку, сажали возле своих будущих домов деревца, планировали и мечтали о своей будущей жизни в этой лесной тишине.
Поселок вырос, мы в нем поселились и начали работать среди озер и сосен.
Хочется отметить, как плодотворно повлияла совместная повседневная жизнь в этом поселке на обычный характер писательских взаимоотношений. Трудно сказать, было ли причиной тому появление общих интересов или, быть может, миролюбивый характер самой природы, окружавшей нас теперь, но атмосфера сердечности, доверчивости и товарищества возникла даже между людьми достаточно далекими друг от друга. Встречаясь, писатели иногда разных, а порой и совершенно противоположных литературных привязанностей разговаривали о цветах и сортах деревьев, обменивались опытом садоводов и забывали обо всем, что так или иначе их разъединяло. И приятно было наблюдать, как два человека, которые еще так недавно здоровались холодно и сухо, встречаясь, стоят теперь за воротами и по-приятельски беседуют, будто несогласия, которые еще совсем недавно они считали глубоко принципиальными, никогда и не существовали.
Но в повседневном быту такое большое количество семей все-таки не могло не делиться на несколько групп, состоящих из людей наиболее близких и связанных между собой возрастом и предыдущими отношениями. Смоличи, Усенки, Голованивские, Панчи, Бажаны и Минки — таким было ближайшее общество семьи Андрея Васильевича. Мы часто собирались у кого-нибудь из этой семерки, подолгу засиживались за дружеским столом, делились новостями, обсуждали общие для всех житейские проблемы. Андрей Васильевич преимущественно помалкивал и только угощал, а когда вспыхивала дискуссия на литературную тему, умел пригасить ее насмешливой или иронической репликой. Его спокойная уравновешенность оказывала влияние, и страсти утихали, как будто тихо произнесенное им слово неожиданно раскрывало перед каждым всю смехотворную ничтожность полемической суеты.
Когда Андрею Васильевичу подошло к семидесяти, здоровье его ухудшилось. Прохаживаясь по липовой аллее, он все еще ровно держался и твердо ступал, его палка еще нет-нет да взлетала лихо, словно стремилась рассечь безграничный простор, но сердце слабело, поднималось кровяное давление, и врачи все чаще заставляли его лежать в постели. Спокойный отдых, отсутствие каких бы то ни было раздражителей, вызывающих волнение, — такими должны были быть лекарства, которые способствовали бы выздоровлению. Но именно во время одного из тяжелейших обострений сердечной болезни суждено было особенно разволноваться Андрею Васильевичу.
Произошло это случайно: несмотря на то что врачи запретили ему даже читать, из-за чего от него дома прятали газеты, одна все-таки попала в его руки, и как раз с такой статьей, какой ему лучше было бы не видеть.
Это был отчет о собрании, на котором выступил оратор, известный в литературных кругах как ярый искатель ошибок и недостатков у других. Он всегда умел становиться в позу судьи и, произвольно цитируя или своевольно толкуя произведения других, выносил свои строгие приговоры. Но литературная погода менялась, он понимал, что ветер дует не в его сторону, и, пытаясь с трибуны выдать грешное за праведное, объявил себя жертвой, хотя в действительности был виновником. Следует отметить, что Андрея Васильевича это лично не касалось, на протяжении последних лет этот оратор против него не выступал. И сейчас Андрея Головко возмутил сам по себе факт — именно стремление лукаво выдать черное за белое. Ведь все знали, как обстояло дело в действительности, зачем же пытаться вызвать сочувствие у тех, кого сам безбожно обижал?
Больной Головко решил, что молчать не имеет права, и принялся писать в постели гневную статью. Конечно, такая работа требовала огромного нервного напряжения и сильно его волновала. Но помочь не могли ни жена, ни врачи: несмотря на угрозу еще сильнее обострить болезнь, он работал.
Я навестил его как раз в один из этих дней. Андрея Васильевича трудно было узнать. Возбужденный, целиком поглощенный желанием во что бы то ни стало выразить открыто свое возмущение и добиться справедливости, он не мог спокойно лежать в постели, все время страстно говорил и жестикулировал. Я понимал, как это вредно для его здоровья, и вместе со всеми старался уговорить его отложить свою статью. Но ничего не помогало.
Он успокоился только тогда, когда закончил эту изнурительную работу. Теперь он считал, что долг выполнен, и его уже не интересовало, будет это произведение напечатано немедленно или нет: цену себе он знал и понимал, что рано или поздно, а все, что создано им, в конце концов к читателю дойдет.