Ни своей знакомой, которой я уступил место в автобусе, ни коллег я в городе не нашёл. Все погибли. Не раз думал я последовать за ними, но вокруг меня стояли больные, лечить которых ни я, ни кто другой не были в силах. С мольбой взывала ко всему миру моя родная, моя сожжённая Хиросима. И я, один из многих людей мира, двадцать лет ищу лекарства от боли моего города, но настоящего исцеления ещё не нашёл. И мне некогда умирать, потому что я должен найти облегчение людям, гаснущим от рака, туберкулёза, распада тканей. Двадцать лет прошло с тех пор, но люди Хиросимы умирают и поныне. А кто остался в живых, того трудно назвать живым.
Расул Гамзатов писал о поразившем его в Хиросиме рояле, у которого обгорели клавиши. Но погибший, молчащий уже много лет инструмент не был нем — его музыку слышал поэт:
...Я думал о событье давних дней,
Что не вернёшь ничто и не поправишь,
Что нету даже праха тех людей,
Чьи пальцы знали холод этих клавиш.
И молчаливый траурный мотив
Плыл над землёй, где столько льётся крови,
И, потрясённо голову склонив,
Ему внимали Моцарт и Бетховен
[100].
Поэт из Хиросимы поведал Расулу Гамзатову свою трагедию:
«В день этой неслыханной беды я был в отъезде. Когда вернулся, то не нашёл ни дома своего, ни города. Не нашёл ни жены, ни детей, ни родных. Не нашёл их ни убитыми, чтобы похоронить, ни ранеными, чтобы прижать их к груди. Так и не пойму — в пыль ли, в золу ли они превратились. Но и поныне их тени бродят по улицам города. Я думал: “Всё кончено. Покончу с собой”. Но страшное горе подсказывало мне стихи. Я пишу их все двадцать лет. Иначе я давно бы покончил с собой. Нет конца печальной песне о Хиросиме!»
Расул Гамзатов посещал Хиросиму несколько раз. И всегда это была новая боль. Тревога за судьбы человечества вновь и вновь влекла поэта к перу, как несчастного поэта из Хиросимы. Образ мира был запечатлён в трагедии города, драма человечества — в образе девочки Садако. Неприятие войны и страданий, горестных потерь и обугленных судеб рождали произведения, которым было суждено войти в большую литературу.
Там же, в Хиросиме, на листки блокнота лёг набросок стихотворения, ставшего в будущем знаменитыми «Журавлями».
Поэзия оставалась верной спутницей Расула Гамзатова. Она спасала его в самые трудные минуты, разделяла его радости и печали.
Его пребывание в Японии ещё продолжалось, когда из Дагестана донеслась скорбная весть.
Я сжал в руке квадратик телеграммы.
И задрожал и прочитал едва,
И до сознанья не дошли слова...
Но сердце поняло: «Нет больше мамы»...
Мама! В ночь мучительную ту
Я, твой сын, с тобою не был рядом.
Тщетно ты меня искала взглядом,
Уходя во тьму и немоту
[101].
МАМА
Кончина матери оглушила Расула Гамзатова. Он не мог в это поверить даже в Хиросиме, где погибли десятки тысяч матерей.
Старой люльке пустовать не нужно,
Без детей, мол, в доме нет тепла...
Прошептала нам: «Живите дружно.
Помните меня». —
И умерла.
...Как ты просила — камень самый скромный
Могильный холмик осеняет твой.
Но для меня и неба свод огромный,
И всё вокруг — твой памятник живой
[102].
«Моя мать Хандулай была обычной и неграмотной женщиной, — писал Гамзатов. — Родила четырёх сыновей, двое из которых сложили головы на полях Великой Отечественной, вырастила дочь, была хорошей соседкой для соседей, надёжной и отзывчивой родственницей для родных».
И ещё она была надёжной опорой для своего мужа — большого поэта Гамзата Цадасы, который прожил славную, но трудную жизнь, и Хандулай разделила её с ним.
Расул Гамзатов вспоминал прощальные слова отца: «Я ухожу туда, где буду всем обеспечен и от всего защищён, — говорил он. — Ты, Расул, теперь старший в доме, и потому не огорчай и не давай огорчать мать. Береги её покой и не укорачивай остаток дней недостойным поступком и опрометчивым словом».
А когда надел он первый орден,
Он сказал нам:
— Надо б награждать
Тех, чей подвиг молча благороден.
Ордена заслуживает мать...
А когда за столбик первых строчек
Дали мне в газете гонорар,
Мама, я тебе принёс платочек...
Как ценила ты мой скромный дар!
[103] Никто не может дать матери столько, сколько даёт она. Мать дарит жизнь, заботу, ласку, бесконечную любовь. Расул Гамзатов не уставал писать и говорить о матери, о неоплатном сыновнем долге.
«Волнение, которое вызвал у меня образ моей матери, вначале было явлением внутренним, моим личным, впоследствии оно стало и внешним, всеобщим. Я писал о своей матери, о её коротких радостях и больших печалях, о её недолгой молодости и ранних сединах. Я писал о её шалях, которые ей приходилось часто красить в траурный цвет. Но потом я написал о светлых песнях матерей, которые они пели от колыбели до кончины сыновей. Ибо тот, кто забывает песню матери, забывает и родной язык — так говорил мне отец. Я всегда выделял три песни.
Есть три заветных песни у людей,
И в них людское горе и веселье.
Одна из песен всех других светлей:
Её слагает мать над колыбелью.
Вторая — тоже песня матерей.
Рукою гладя щёки ледяные,
Её поют над гробом сыновей...
А третья песня — песни остальные.
Да, мать уже не услышит мои запоздалые стихи о ней, но услышали многие живущие матери, их сыновья и дочери, они откликнулись на мою поэму. Среди сотен писем только одно было написано в виде злобного заявления в адрес вышестоящих органов на меня за эту поэму. Это был не читатель, а мой земляк — “брат писатель”. Он негодовал: как можно в такое величественное время о собственной матери писать, какие заслуги она имеет перед народом и государством... и так далее. Есть люди с заслугами и без заслуг. Есть люди хорошие и плохие, но нет матери, которая не имеет заслуг, и матери бывают для сыновей только хорошие...
В нашей печати много писали, но мало сказали о проблеме отцов и детей. О матерях и детях почти ничего не писали и тем более ничего не сказали. И, казалось бы, в этом нет необходимости, ибо, как справедливо писал Некрасов: