Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

«Что ж… — повторила она. — Разве надо родиться в канализационной трубе, чтобы прочувствовать ее в полной мере?.. В конце концов, это никому не помеха…»

«Что не помеха, Винга?»

«То, что я ищу… повсюду ищу его… Если не своего отца, то просто мужа моей матери. Ведь сама она не может… не смогла… Я еще тогда так решила…»

«Решила?»

«Когда была маленькая… Я решила разыскать его, своего отца… Он мне так нужен, вы верите?.. И тогда, и сейчас… Ведь мамин муж, как я вам уже сказала, мне как бы и…

«Да, да! — заторопился я. — Но ведь первый муж… то есть тот, который был, когда тебя даже в самых приблизительных маминых расчетах и в помине…»

«Не все ли равно! — перебила она меня. — Теперь-то уж точно все равно. Особенно теперь, когда никого из них нет… и когда я чувствую, как мне их не хватает… Ведь искать не возбраняется, правда? Я имею право узнать, где он? Имею или нет? Скажите, имею?»

«Имеешь, — ответил я. — У каждого есть это право…»

«Вот видите!.. — просияла она. — У всех моих подруг есть отцы… А я… как душа неприкаянная…»

Словно увидев за окном нечто на редкость интересное, я загляделся на веймарский туман — в надежде, что Винга не заметит смущения на моем лице: я, конечно, решил, что отца своего она не знает. Ни того, которого ищет, ни подлинного, родного отца; мать умерла, когда Винге было девять лет, и об отце мать никогда ни словом… Конечно, жизнь есть жизнь, ничего не попишешь, — кто-то, стало быть, утешал эту болезненную, печально улыбчивую, но с горячей кровью профессорскую вдову в полуночные часы другого, послевоенного времени; это, конечно, моя догадка, и доказательств у меня никаких; этот «кто-то» мог, например, оказаться тем самым доктором, что проживал в двухэтажном особнячке неподалеку от вышеупомянутого канализационного люка, — тоже вдовец, к тому же с трехлетним мальчуганом на руках; это он, врач, вытащил из канализационного люка полуживую женщину (выяснилось, что он все видел и понимал) и, плотно завесив окна, безотлучно днем и ночью находился при больной, выхаживал и прятал ее вплоть до освобождения города; ребенок все-таки не выжил. Знал я и кое-что больше: что сын сердобольного доктора, по имени Абдонас, флейтист, формально является Вингиным мужем (это вселяло некоторую тревогу, поскольку это супружество можно было расценивать по-разному); полагаю, она и сама не могла бы с точностью сказать, когда от детских игр они перешли к взрослым; почтеннейший хозяин дома, доктор, ни на миг не выпускавший деток из поля зрения, чудом воспитал себе сноху в собственном доме…

«Ты найдешь, Винга, — сказал я и зачем-то пожал ей руку, сам удивившись своей фамильярности; мы сидели на длинной рыжей лавке за длинным рыжим столом, на котором рыжеволосый официант, флегматично сдвинув брови, раскладывал тарелки, ножи и вилки; рядом на небольшом рыжем сервировочном столике дымились румяные отбивные, золотился и отливал рыжим коньяк в трех скромных рюмках; одну я осушил немедленно. — Ты молодчина».

Она вспыхнула. От этого ярче стали ее печально горящие глаза.

«Не говорите так, ладно?» — негромко попросила она.

«Почему? Ведь это правда…»

«Вы ничего не знаете… Ни про меня… ни…»

«Мне и не надо всего знать, Винга… Ты мне нравишься…»

Вот уж чего в самом деле не следовало говорить: «Ты мне правишься». Но, к моему великому удивлению, эти слова сами вырвались у меня — слово не воробей… что тому виной коньяк, или тысяча километров, отделявшая меня от дома, или две недели туристского житья (если так, дорогой товарищ Глуоснис, то делишки твои плохи); но сказанного не воротишь, и нет смысла сожалеть, как и о том, что мы двое: редактор солидного журнала и начинающий искусствовед, да что там — просто студентка, хористка! — сидим рядышком, а может статься, что сожалеть поздно; и я снова пожал ей руку.

«Давайте уйдем отсюда! — сказала она, убирая руку и вставая. — Уйдемте! Скорей!..»

Привстал и я.

«Из-за них?.. — я кивнул на соседний столик; Вингины хористы-однокашники, очень оживленные, лихо чокались бокалами пива. — Боишься?.. А ведь беседовать ты можешь с кем угодно, правда? Даже с таким древним старцем, как я…»

«Не в этом дело! — Она махнула сумкой. — Нет! Вовсе не в этом…»

«А в чем? Предрассудки?..»

«Какие?» — она уставилась на меня.

«Такие… мол, замужняя женщина… в ресторане с чужим мужем…»

Это было вовсе бестактно, хотя я и сказал сущую правду, и сказал с уверенностью; но правда-то была довольно бестактной, и я сообразил это сразу, едва лишь произнес эти слова; однако Винга, судя по всему, нимало не смутилась, а возможно, и ждала этих слов — «замужняя…»; возможно, давно к ним привыкла, как к воде из крана; она снова села.

«Тогда посидим!.. — проговорила она, не глядя на меня, и от этого мне стало еще больше не по себе. — Если ты думаешь, что я боюсь… если ты так…»

Она сказала «ты» впервые за весь этот вечер и вообще первый раз, и уже за одно это (о, незадачливый старый донжуан!) я был готов простить ей гораздо больше, чем гневную отповедь студентки, от которой всего можно ожидать, не найдя слов для ответа, я пожал плечами и еще раз бережно коснулся ее руки; у нее были совсем холодные пальцы; я убрал свою руку и выпил еще одну рюмку.

«Дай и мне, — сказала она. — Что-то голова моя…»

Мы поели.

Заиграла музыка — неожиданно и совсем некстати: фортепиано, скрипка, флейта; Вингу передернуло.

«Правда, хватит… Пойдем». — Она встала и, не произнося больше ни слова, быстрыми, стремительными шагами направилась к двери.

И впоследствии, я обратил внимание, на нее странно действовала музыка — всякая, в особенности камерная, которой она, очевидно, наслушалась предостаточно: флейта же просто бесила ее. Не любила она и танцевальную музыку, я даже сомневаюсь, чтобы она умела танцевать, Абдонас танцы презирал, считая их, как и многое прочее, пустой тратой времени и бессмысленным тисканьем на людях, предаваясь которому человек, по его мнению, уподоблялся своему косматому предку и, само собой, отдалялся от нравственного самоусовершенствования, к каковому он причислял прежде всего собирание почтовых марок; даже на своей замызганной старенькой флейте Абдонас упражнялся, превозмогая кромешную скуку, которая в свою очередь, подобно зевоте, передавалась остальным; Винге даже казалось, что он всегда играет одно и то же. Однажды она так и сказала мне: все то же самое — — —

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Итак, Бриг, сидел я в Café am Dom[20] на террасе, в Кельне, по меньшей мере десять лет спустя, в конце августа, под вечер, и, потихоньку попивая колу, смотрел на утопающую в дымке Hohe Strasse[21], откуда, словно из некоего белого нейлонового рукава, всё валили люди, ползли пестрыми шевелящимися клубами; и все с сумками, свертками, всевозможной расцветки целлофановыми пакетами и мешками, даже с чемоданами; и растворялись в желтом мареве среди домов, деревьев и бетона площади, все еще пышущего зноем после жаркого дня; где-то их ждали квартиры, гостиницы, автомобили, жены, мужья, дети; словом, их ждали; меня не ждал никто. Я уже привык, что меня никто не ждет, и это не вызывало у меня никаких эмоции, никакого душевного смятения, как когда-то, — просто было пусто и гнетуще на душе и хотелось с кем-нибудь поговорить, в общем выговориться, вот как сейчас с тобой, Бриг; человеку всегда нужен человек. Речь идет не о служебных делах, в сотрудниках тоже никогда нет недостатка, не говорю о недоброжелателях, которых почему-то чем дальше, тем больше. И, возможно, оттого было приятно знать, что где-то в Вильнюсе, в свернувшейся ужом серой улочке старого города, во дворе за толстой стеной, крытой черепицей, за старыми каштанами, одно окошко светит мне ярче остальных, — не беда, что это окно Абдонаса (жили они в разных комнатах, хотя и были женаты, в подробности вдаваться не будем), который до глубокой ночи раскладывает марки, а иногда наигрывает на флейте — когда остается время; мы с Вингой часто беседовали. Это была дружба без каких-либо расчетов — и, понятно же, ничего похожего на легкий, но не слишком невинный флиртик, какой позволяли себе некоторые мои сослуживцы и коллеги; и уж совсем в нашей дружбе не было корысти, мне просто надо было с кем-нибудь разговаривать свободнее, чем с сотрудниками, тем более с подчиненными, — без скидок на положение, без тех неизбежных умолчаний и тайного желания перехитрить кого-то или опасения, что перехитрят тебя; иными словами — разговаривать обо всем, что взбредет в голову, без всякого стеснения и притворства, зная, что твоя искренность, обычная человеческая откровенность, не будет использована во зло. Мы встречались в редакции, у всего честного народа на виду, никогда не уговариваясь о встрече загодя и никогда не помышляя о ней; а то обстоятельство, что с Вингой я беседовал дольше, чем с другими, никого особенно не удивляло; виделись мы также на собраниях, совещаниях. Устраивались подальше, где-нибудь в последних рядах, хотя по рангу мне полагалось быть если не в президиуме, то, во всяком случае, впереди; поглядывая время от времени на председательствующего или оратора, порой прислушиваясь, а иногда и вовсе не обращая на них внимания (речи в основном одни и те же, слова и те повторяются), мы не спеша обсуждали все события за то время, что не виделись — месяц, два или целых полгода, — и все больше из области искусства, которое она знала лучше, чем что-либо другое. Иногда я подбрасывал ее на служебной машине (водитель привык, что я всегда кого-то подбрасываю), иногда, особенно если собрание проходило ближе к ее дому, мы добирались пешком; мне нравилось идти рядом с ней — такой юной и женственной (не скажите, мужчине надо куда-то выйти с женщиной!), а в хмурые осенние или морозные зимние вечера — и поддерживать ее (женщину, женщину, женщину) под руку; с женой мы так гуляли давным-давно. Затрудняюсь сказать, когда именно она перестала ходить со мной куда бы то ни было («нездоровится», «платье не готово», «не уложены волосы», «не тянет…»), и понятия не имею — почему; возможно, это случилось после ее возвращения из Москвы (годовая стажировка в академии), а возможно, и раньше; по-моему, она просто не выносила соседства других женщин, особенно тех, кто помоложе и поздоровей, — а скажите на милость, где их нет… И молодых, и здоровых (жена все чаще хваталась за грудь и бегала по врачам), и, быть может, более привлекательных. Но разве оттого она переставала быть женой? Были в нашей жизни, особенно в самом ее начале, и вовсе безоблачные дни, были общие радости и общие заботы, особенно когда мы оба учились и жилось, право, нелегко; порой (такова она, жизнь семейная) пробегала промеж нас и всем известная черная гадкая кошка… Постепенно мы так свыклись друг с другом, что даже недостатки начали казаться не изъянами, а просто личными качествами человека, с которыми надо мириться, как и со многим другим, чего не изменишь; а то, что ее здоровье, словно яблочко, пусть медленно, исподволь, но упорно и методично стал подтачивать желтый червячок болезни, вызывало у всех вполне понятную жалость и решимость сразиться с еще далекой, но очень к нам не благосклонной — не только к нам обоим, но и ко всей нашей семье, ибо была еще и дочка Эма, — потихоньку грозившей из своего мрачного убежища судьбой. И жена приняла этот вызов судьбы, эту медленно, но неумолимо ползущую к нам опасность, которая ни с того ни с сего возникла как бы в самом воздухе и грозно встала поперек дороги, черной тенью вползла в наш дом, готовая помешать нам жить как люди даже тогда, когда казалось, что наконец-то можно начать жить… Но лихо не дремало, оно подкрадывалось все ближе, грозило обоими кулаками; незваная, неумолимая беда намеревалась в корне изменить многое в нашей судьбе; словно голодный, но опытный старый зверь, подобралась она к нашему дому вместе с быстро уходящими годами, с безбедным житьем и удалением от войны, от послевоенной разрухи, где, казалось, остались и канули в вечность бедность, мытарства, мечты о лучшей доле; все успокоилось. О, как невыносимо спокойно бывало порой у нас в доме, на улице, на службе, во всем городе, как святотатственно тихо; приходя домой с работы, не знал, что и рассказать, — до того серым и бесцветным был день! Не докладывать же, что худред Кишкис снова опрокинул кипящий кофейник (он варит кофе прямо на чертежном столе) на ватман, а типография тянет с номером; или что машинистка Люда отрастила такой длинный ноготь на указательном пальце, что он мешает ей печатать вслепую; потом, вечно она рвет копирку; а секретарша Кристе… Постой, постой, о женщинах — нельзя, к этой теме жена чувствительна; кажется, в этой области она слегка утратила уверенность в себе; к тому же в редакции женщин явное меньшинство, коллектив почти сплошь мужской, поэтому нет ни тайной ревности, ни свары, ни пикантных ситуаций; жены сотрудников, обычно бдительные ангелы-хранители, любящие проинспектировать женскую половину рабочего окружения своих благоверных (как-никак восемь часов подряд теснейшего общения!), в нашем благословенном учреждении оказывалось прямо-таки не у дел. Жены изнывали от скуки и переключали свое внимание на моды, мебельные гарнитуры, новые образцы холодильников и телевизоров, вязание — на службе у их мужей было тихо-спокойно; однако это не мешало женам время от времени напоминать мужьям, что не худо бы в той же, милой редакции зашибать на сотенку больше; Петрайтисы, между прочим, уже купили…

вернуться

20

Кафе у собора (нем.).

вернуться

21

Верхняя улица (нем.).

12
{"b":"848399","o":1}