Вот где: в комнате с деревянной загородкой. Два или три стола да два-три мильтона, телефончик (возьму да брякну мамаше, то-то настращаю), стеклянная табличка «ДЕЖУРНЫЙ». И еще какой-то ящик, зудит все время… в прошлый раз не было… папка, точно сиротка, брошена на столе… шариковая ручка…
— Присядьте, товарищ… Глуосните… вот сюда, пожалуйста…
Глуосните! Фамилию знает… ишь…
А тот хоть бы хны. Спринтер этот самый. Приволок. Век помнить буду.
— Ведь мы с вами знакомы, не припоминаете? А?
Лейтенантишка… Тот самый, что в прошлый раз… недели две-три назад… когда она четверо суток не являлась (летали, летали, летали) и когда маманя… ее старомодная маманя — ах, четверо суток! — дабы спасти своего ангелочка, ха… пошлепала в милицию и даже приволокла ее, без вести пропавшей дочери, фотографию.
— Вот и встретились… — Лейтенант чуть ухмыльнулся и потрогал козырек лежащей на столе форменной фуражки. (Натирают они, что ли, свои козырьки, что так сверкают?) — А вы говорили: никогда… Никогда разве только гора с горой… и то… в наше время да при наших, я бы сказал, делах…
«Ничего я тебе не говорила, что ты несешь…» — чуть не сорвалось с языка; помянул! Скажите пожалуйста… гора с горой…
Но удержалась, не крикнула — и в самое время, так как появился еще один, постарше, майор — приземистый, сутуловатый, седой, довольно рослый, ноги как жерди, с карандашом и бумагой, — возник из той двери, которая вела куда-то в темный бесконечный коридор. Эма как будто и его где-то видела… ах, мала наша деревня! Наш маленький Вильнюс! Только высунешь нос из хаты, сразу встретишь кого не надо: здрасте, мы вроде знакомы! Да ведь он же назначил ей свидание, да, да, этот лейтенантик («Вы мне сразу понравились, — по фотографии, — в первого взгляда»), назначил по телефону («Скажу много важного»), когда она уже возвратилась домой (к священному семейному очагу) и когда изо всех сил старалась позабыть эти четыре дня; ждал он ее не в отделении, конечно, а в скверике неподалеку, она узнала его по вузовскому значку на отвороте пиджака. И когда она, с трудом выуживая в своей памяти, что бы это такое она могла натворить или скрыть от самой себя (и что они могли раскопать про нее), отправилась, лейтенант взял да предложил провести вместе вечер. Хотя бы в «Паланге» или… Она, разумеется, поняла намек и страшным образом обиделась: подумать только, да он ее, кажется, принял за такую, с которой… «Что ж, — скорбно улыбнулся лейтенант, — ей приносишь сердце на блюдечке, а она говорит: свекла».
Эма вздохнула, вспомнив весь этот разговор, и, словно зовя на помощь, посмотрела первым делом на Чарли («Это моя чувиха», — похвалялся тот перед всеми), который посиживал на желтой скамье, придвинутой к стене, какой-то поникший (а были во плечи!), свесив свой знаменитый «паяльник», и нервозно покусывал губу; потом она взглянула на чернявого дружинника, который приволок ее сюда и почему-то вздрогнул, услышав ее фамилию; в данный момент он топтался у двери.
«Где же это я тебя?..» — вертелось в мозгу.
Память была пуста, как яма, в голове — какой-то туманец… Майор что-то втолковывал лейтенанту, а тот только кивал.
Эма заскучала.
— Ты-то чего ждешь? — резко повернулась она к брюнету. — На чай? О-ха-ха!
Она и сама не знала, откуда вдруг взялось это желание цепляться к нему; знакомое лицо? Ну и что, все равно выхода нет. И, как всегда в подобных случаях, Эму начал разбирать дурацкий хохот.
Ха-а.
Парень передернул плечами и, словно устыдившись, отвернулся.
Эма взглянула на своих.
«Вот видите, не сдрейфила, — казалось, говорил ее задорный взгляд, — нашлась. А вы… вы-то…»
И то, что Чарли подмигнул ей, а Тедди шевельнул своими невероятными ушами, — в этом отчаянном положении кое-что значило. «Как все, так и я…» — кажется, было написано на окаменевшем лице Танкиста; колосс из Киртимай как будто полностью полагался на нее, на их «мозготрест» (слова Тедди), их общий компьютер шобыэттакое придумать, на их счастливую звезду, которая до нынешней полуночи им преданно светила; как ни в чем не бывало поглаживал он лежащую на джинсовых коленях Лизину лапку, хотя, может, вовсе и не ощущал Лизиной руки. Дайва, этот плотный каучуковый мячик, как будто не собиралась падать в обморок или закатывать истерику, а вовсе наоборот, весело постреливала глазками то на лейтенантика, то на топтавшегося у двери дружинника (видно, всем сразу услужить хотела); настроение падало катастрофически, и если подрагивающая его стрелка еще фиксировала кое-какие признаки жизни, то исключительно потому, что никто не желал показать своего страха, а боялись, разумеется, все.
Хотя бы и Вирга. Сидит, губы шнурочком, голые коленки — напоказ, грудь вперед, наманикюренными пальчиками перебирает пальцы Танкиста, а сердчишко давным-давно в пятках… И не за себя дрожит — за предков… Прознает старик… Обещал путевки в Болгарию, на Золотой Берег. И еще обещал купить часы — большущие, циферблат голубой, стрелки оранжевые или зеленые — или даже того, жутко модного космического цвета, и дрожат, как у полевого компаса, цифрищи огромные, всякие там колесики и шестеренки вертятся от мини-батареек. Шик, ни у кого таких нет! Увидела их в журнале — Эма как-то приносила, показывала… А уж маманя — не дай боже узнает, что ее дочь в милиции… «Нашла с кем связаться — с какой-то голоштанной шайкой-лейкой… Шалнайте!..»
Шалнайте бы не следовало, но Шалнайте здесь.
И Дайва здесь, ее старик опять ей врежет как следует. Как пойдет обрабатывать, а она — вопить: «Убьет! Убьет! Убьет!» — и в обморок; сбегутся соседи. И что же — пожалеют. Пожалеют бедняжку — сиротку — не сиротку — подкидыша — не подкидыша, а что-то в этом роде: посудите сами — мамаша на целине, то есть на БАМе. В Тюмени… С бригадой, а она тут… Танкисту, ясно, все сойдет, про его предков никто ничего не знает, живет он с бабкой, ну и сидит себе спокойненько, тискает Виргину руку, будто глину. И Тедди хоть бы хны, хотя и он, вроде Эмы, студент; маманя его далеко, хворая, но, однако, корову держит, посылочки посылает… Тедди так и льнет к Чарли, Эминому дружку, который иногда потренькивает на фоно в своем техникумовском оркестрике, и, понятно, к ней самой, Эме, к ее шобыэтта, хотя клеится больше к Дайве. Дайва в академическом отпуске. Торговала морожеными сливами и салатом; в прошлом году работала на вешалке в поликлинике вместе с разными старушенциями, а в нынешнем фасовала сливы, но это жуткая скука; теперь, говорит, ее собираются взять в Дом моделей… Эту колоду?
А они все объясняются — рыжий и майор. Майор тычет пальцем в «Дело» на столе, рыжий весь пламенеет, дергает плечами, а майор:
— Товарищ Висмантас… побудешь здесь… мы сейчас. Гайлюс…
Гайлюс… чернявый парень (видела, видела, но где?) издали кивает. Майору. Гайлюс…
«Вот тебе и познакомились… — мелькнуло в голове; поняла, что все это время думала о нем, о Гайлюсе (где, где, где?), улыбнулась горько — сама себе. — С тобой бы, может, и пошла… — Запершило в горле. — Потрепались бы… А с рыжим лейтенантишкой… нет уж!..»
Она отвернулась лицом к стене и, уже припомнив весь минувший, такой долгий и такой нелепый день, негромко, сдержанно засмеялась.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Проснувшись (это с утра), она сразу же увидела куклу. В высшей степени странно, так как и приснилась ей эта кукла в алой юбке с оборками и пышной белой блузке. Кукла по имени Жанна и по прозвищу Французка; ее держал на коленях и гладил декан факультета Милашюс; Эма сидела напротив. «Я забираю ее, — говорил профессор своим четким, чересчур звучным голосом. — Тогда вы, уважаемая студентка, перестанете быть такой инфантильной». (Милашюс всем говорил «вы» и никому, даже лаборантке Джильде, не говорил «ты»; злословили, что так он обратился даже к своему новорожденному сыночку: «Досточтимый сынуля, вы…», который немедленно почувствовал себя стариком и помер.) Она молчала. Знала, что Милашюс слов на ветер не бросает, и молчала, обдумывая, как ей дальше быть. «Тогда вы, уважаемая студентка, сможете без всяких помех подогнать все зачеты и сдать экзамены, — продолжал Милашюс своим неестественно звучным голосом (наяву он у него, как правило, бывал хриплым), — ведь вам не придется больше играть с этой идиотской куклой… Вам пора подумать, как наладить дальнейшую честную и осмысленную жизнь, а вашу куклу, уважаемая студентка…» — «Нет! Нет! — вскочила Эма, видя, как грубо, без малейших церемоний этот Милашюс толстыми пальцами-сардельками хватанул куклу за трогательную розовую ножку — несчастную Жанну, ее Французку! — и, повернув несколько раз у себя над головой, изо всей силы шмякнул в краснокирпичный камин, который был в комнате деканата. — Она сгорит! Ей будет больно! Сгорит! Не дам!»