«Домой… Домой… — сказала она, взглядом отыскивая ворота, в которые они вошли. — Бедняжка моя Эма…»
«Почему бедняжка?»
«Потому что у нее такая мамаша…»
«Какая? По-моему, Эмина мамаша при желании еще может такое отмочить, что…»
«Отмочить… — Она громко засмеялась. Ха-ха-ха, отмочить!.. Моя дочка, Ализас, очень тебе под стать… по возрасту, конечно… А я… я, к сожалению, больше гожусь в тещи… Ах, боже мой, пойдем отсюда скорей!»
Ни слова не произнося, он встал и, схватив Марту за руку, привлек к себе… На улице он остановил такси.
И сейчас, съежившись на заднем сиденье «Волги» рядом с молчаливым Ализасом, видя перед собой широкую спину водителя в куртке из кожимита и изредка сквозь спицы руля — блестящий приборный щиток, она думала лишь о том, как бы поскорее добраться домой; там все прояснится. Она не знала, что́ именно, и даже не задавала себе такого вопроса, прояснится, и все; автомашина подпрыгивала на вековых булыжниках, сверлила тьму, ввинчиваясь в узкие улицы, в каменные недра города; фонари на столбах и по углам древних, крытых черепицей домов мигали и раскачивались, точно намереваясь вот-вот рухнуть; мотор урчал, гремело радио… И вдруг Марте показалось, что жить можно и что все еще не так уж скверно, и даже то назойливое, вроде вбитого в мозг ржавого гвоздя с кем — не так уж страшно и непоправимо… вот если только увидит свет в окне…
Но света не было — долгожданного света, о котором Марта тосковала еще там, на банкете. Неужели она, Марта, из «этих»… ну, которым все равно, брр… Нет, уровень самоуважения должен соблюдаться не только в отношениях с сослуживцами или, скажем, в каком-то там магазине, в очереди (ах, лучше обойтись без всего, чем толкаться и препираться); прежде всего надо соблюдать его в семенной жизни, в скуке обыденности, ибо если утратить столь необходимое женщине постоянное чувство самоуважения… считай, что…
Тут она заметила, что машина развернулась и уехала, а она все стоит у двери своего дома — как какая-нибудь Ваготене — вдвоем с Ализасом; живо вынула из сумки ключ.
«Что ж, заходи… — сказала Марта, не сразу попадая в скважину. (Руки дрожали, наверное, от ночной свежести.) — Посмотришь, как я живу…»
«Примерно представляю…» — ответил он.
Она открыла дверь и щелкнула выключателем; вспыхнули светильники над лестницей.
«Это не Любавас…»
Слова возымели свое действие — это она поняла сразу, напрасно она ляпнула про Любавас; ни ему, ни ей вспоминать Любавас было ни к чему: Ализас сверкнул глазами.
«А что Любавас? Чем плохо? Чем вам там было плохо? Учительница, комсомолка…»
«Там погибли мои родители».
«Да, да. Верно. — Он опустил голову. — Простите».
Они быстро поднялись наверх по чистой деревянной лестнице, застланной красной ковровой дорожкой (мимоходом Марта заглянула в кабинет Ауримаса: тишина), остановились в просторном, увешанном картинами и сувенирными полотенцами холле, сияли плащи. Марта приоткрыла дверь в спальню: а вдруг… Нет, Ауримаса не было и там. И Эмы тоже, никого; в пустой квартире, где мертвенно светлели матовые стеклянные двери, стояла тревожная тишина.
«Пожалуйста… сюда… — Марта уже смелей показала на свою зеленую комнату («Вот эту, где я валяюсь сейчас», — подумала, вперив тусклый взгляд в осыпанный зелеными крупинками света потолок); в гостиную приглашать ночного посетителя почему-то неудобно. — Может, кофе?.. Или вина?..»
Не ожидая ответа, Марта подошла к невысокому рыжему серванту, достала бутылку рислинга и два фужера; коробка шоколадных конфет, открытая перед ее уходом из дома, теперь словно дожидалась их на столике («Тогда здесь были не одни таблетки… нет, нет…»); наполнила фужеры.
«Что ты делаешь? — промелькнула короткая и какая-то пугливая мысль в тот миг, когда рука дрогнула и желтая струйка из ее фужера пролилась рядом на стол. — Что ты делаешь сегодня, дура из дур?»
Но мысль эта была настолько краткой и бессильной, что в тот же момент Марта прогнала ее; взяла фужер смело, совершенно спокойным движением руки и подсела к Ализасу на диван. Голова по-прежнему кружилась.
«За что мы пьем? — Она чокнулась с ним. — За будущее? Паше?»
Она знала, что говорит вздор, и засмеялась; Ализас опустил глаза.
«Можно, — ответил он. — Можно и за будущее».
«Но ты что-то невесел, а?»
«Почему же? — Он пригубил из фужера. — Каждая такая встреча для меня… поверьте…»
«Даже в качестве возможной тещи?» — горько улыбнулась она.
«Даже так… — Ализас вытер губы платком. — Хотя бы…»
Выпила и она, хотя и чувствовала, что делает это без всякой охоты, исключительно из дурацкого, отчаянного упрямства, какой-то не свойственной ей лихости; на мгновение в голове словно потемнело. Но она тряхнула кудрями и снова наполнила фужеры, и еще выпила, и еще тряхнула головой; вдруг возле себя почувствовала его лицо. Теперь это было совсем иначе, нежели там, в старом городе, на лавочке под деревом, с которого падали те холодные апрельские капли; и темно теперь было даже при зажженной лампе. С кем, с кем, с кем, — казалось, колотится сердце, где-то глубоко в груди, очень далеко от нее, Марты, и от этого элегантного молодого худощавого человека, который так резко наклонился к ней; это все, это конец, мелькнуло в мозгу, все, ты только молчи… Ты, Ауримас, помалкивай и дальше, ничего не говори: с кем, — быть может, это уже не имеет значения такого, как еще сегодня утром, еще вчера и позавчера, молчи и молчи, потому что я… потому что я тоже человек, я женщина, Ауримас, и даже еще не старая… я, Ауримас, еще даже вполне молоденькая женщина, особенно сегодня, сейчас, в эту хмельную апрельскую ночь… в эту роковую ночь, когда… Да, да, это низость, я знаю, но ведь, Ауримас… это ведь тоже жизнь, без которой… если ее не испытать… так и проживешь весь век, ни разу не изведав… этого греха, этого влекущего обмана, с которого, возможно, и начинается женщина… Не изведав… И, возможно, обманутая… возможно, обманываемая и саму себя обманывающая… себя саму… и сейчас, быть может, тоже себя…
«Целуй… целуй… быстрей!.. — вдруг простонала она и сама устрашилась собственных слов, сказанных будто в дурмане; испугалась; но они были произнесены, и он наклонился к ней еще ближе: это лицо, глаза, губы. — Целуй!»
Руки сами поднимались выше — медленно, дрожа, ища его шею…
Все, Мартушка, пропала. Все, сердечная, конец.
Она зажмурилась, еще сильней вытянула руки, вся в нестерпимом ожидании; и вся подалась к нему; жесткие холодные (почему же холодные, почему?) губы Ализаса едва коснулись ее руки (почему руки, почему?) — бережно, осторожно, словно та была из стекла, и исчезли; между этими губами и Мартой (застывшей, ожидающей, с какой-то еще верой) встала колючая пауза, безжизненная и холодная, затяжная, как ее ожидание (пауза, пауза — сейчас?); вдруг она все поняла…
«Что ж… — прошептала она. — Что ж… Райненыш… Убирайся! Вон!»
Это было все, что она смогла произнести. Ночью ее стала трепать лихорадка, началось удушье. Эма (чуть не нос к носу столкнулась на лестнице с незнакомым молодым, печально улыбающимся человеком с плащом, перекинутым через руку; чем-то он смахивал на артиста из только что виденного французского фильма) вызвала «скорую». В насыщенной запахом валерьянки палате Марта снова увидела мальчика, который вел — силком выволакивал из лужи — белокурую, легкую как мотылек девчушку; выкрикнула: «С кем?» — и надолго сомкнула обрамленные черными, успокоенными, такими — все говорят — красивыми ресницами глаза…
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
«Кто я? — вдруг взбрело ей в голову, как раз в тот миг, когда она, не обращая внимания на помрачневшего Чарли, посмотрела в упор на Гайлюса. — Скажите: кто? Человек? Или, может, птица? Кто?»
Ей нетрудно вообразить себя птицей и даже полетать вокруг этого серого здания на берегу Нерис; достаточно лишь закрыть глаза. Никто за тобой не угонится — куда летишь, что поешь да зачем поешь; это и есть свобода, настоящая жизнь, а человеку дано, увы, лишь коснуться ее, да и то только в юности, пока на его плечи не обрушилось тяжкое бремя жизни, пока все, даже провалы вроде сегодняшнего, кажется всего-навсего дурацким, нелепым эпизодом…