Хорош эпизод! Отчего же так погано на душе, так тошно? Кто я? Ни птица, ни человек. Я никто, Гайлюс, пойми ты, никто!
Ха-ха, чтобы придумать!.. Всегда ли человек способен придумывать? Ни с того ни с сего, вдруг? И всегда ли это нужно? Всегда ли знает человек, зачем это? Во имя чего?.. И с кем он может об этом посоветоваться? Хотя бы и здесь, сейчас? Сама с собой? Со своим собственным одиночеством? С этой ложной мудростью молодой старухи? С той, от которой она бежит?
А тут еще першит в горле — чем дальше, тем больше. Но не думайте, что это ее распирает от смеха, это скорее что-то гадкое, кислое, плакать охота — вот что. Да, плакать, что тут удивительного — она тоже человек. Не птица — человек, ясно вам? Ясно тебе, товарищ Гайлюс, дружинник с повязкой? И вам, мои жалкие цуцики, довольно помятенькие — да уж какие есть — и оттого родные и понятные; я и сама не бриллиант! Так что ясно вам, драгоценная кодла, вы, лихие шобыэтта… Нечаянно кокнули окошко в каком-то несчастном киоске, ветхом киоске «Мороженое», когда их не пустили в «Ручеек». Только и всего. Да, всех делов. Она крикнула: «Кончайте!» Ей никогда не нравились такие «финты». «Кончайте, вы, дураки!» — а им, видно, захотелось узнать: что там, в нем, внутри, в киоске? И крикнула: «Атас!» — когда зазвенели стекла; бежать было трудно. Она никогда не думала, что ноги могут оказаться такими тяжелыми — точно мешки со свинцом, а голова пуста, как бачок от бензина, который где-то на мексиканской границе швырнул в придорожную канаву Дин Мориарти (она так и слышала металлический стук о камень), тот, что оболгал ветер, свободу и темп; и звук был как от пустой жестянки, когда Эма, распахнув полы куртки, прямо-таки летела (как птица, как птица) куда-то под гору, вниз, где ее могла спасти лишь ночь да ее звезда; не спасла, не выручила…
И вообще ее, Эмина, звезда, кажется, свернула на какую-то дурацкую траекторию, хотя все гороскопы как спелись: «Рыбы. Знак воды. Под покровительством Юпитера и Нептуна… От Юпитера у рыб счастливая судьба, мудрость…»
Счастливая судьба? Счастливая рыбья судьба? Где оно, счастье? Джинсы пусть в заплатах, но, конечно, фирменные, привезенные откуда-то папашей. Дом? Но все в этом доме принадлежит им, даже японский маг, который отец купил где-то за доллары; все их, и ничего ее… такой-сякой-разэтакой Эме здесь ничего не принадлежит… совсем-совсем ничего…
«Женщина, рожденная под этим знаком, отличается сильной индивидуальностью и грацией… Рыбы — чрезвычайно тонкая душа… символ гуманности и самопожертвования…»
Ого! Вот так сказано! Символ…
Кто — она, что ли? Эма, которую в кодле называют не иначе как несклоняемым шобыэттакоепридумать (для краткости — шобыэтта), и не только в кодле, но и в институте… Гуманность и самопожертвование… Какая такая гуманность и какое самопожертвование? Во имя чего? Что в конце дороги, Эма?
А что действительно? Что ей суждено?
«Мудрость. Тонкая душа…» Что еще? При одном уже слове «тонкая» во рту становится приторно, точно наглоталась сахара. Или сахарина (не знаю его вкуса, это отец жаловался, что в беспросветные годы своего детства лакомился им вместо сахара), или… «Эма, ты такая чуткая… тонкая… и при этом…» Маманя, она обожает это словечко. Как и устойчивые сочетания «высокие чувства», «одухотворенность», «домашний покой»; что, что? Где ты видишь его, мамулечка?
«Эма, ты…»
Да, ну и что? Пусть так. В кодле не обмолвишься — засмеют, я для них шобыэтта — больше ничего, — хотя бы и очередной, для успокоения мамаш выдуманный мной день рождения (в этом году мы уже семь раз отмечали Лаймин, пять — Аушрин, дважды — Виргин и Живилин и совсем ни одного Дайвиного), ну, а для себя?.. А сама для себя, Эма? Что верно, то верно — тонкая. Только без сахара. Без сиропа. Ей-богу. У нас тонкая душа. Все чувствующая, несентиментальная. А знала бы кодла, что у нас еще имеется!
«Ясновидение»? Ага. «Всесторонняя одаренность»? Тоже. Рисуем, играем на фортепиано, и не просто жарим, как мой Чарли (но с какой стати мой?), а даже Грига и Шопена, училась когда-то (смехотура, да?), лепим, ваяем, можем поковырять и гипс… И даже вычеканить кое-что на кусочке жести… И написать! Глупая повестуха про еще более глупую юную мечтательницу…
Ясное дело: людей надо искать. Тех самых, настоящих. И не людей, а человека. Их надо узнать — всех. Со всеми поговорить. Со всеми, слышишь, Эма, с теми, кого здесь нет, кто далеко; о них можно думать что угодно, не так, как об учителях или родителях, о которых думаешь, исходя из того, что о них знаешь. О других — что угодно и как угодно и оттого, разумеется, справедливо, поскольку от них не зависишь ничуть… и они от тебя тоже, хотя… может, все-таки зависишь? Ну, немного, самую малость… ибо если думаешь о них… тем самым они… и если они думают о тебе, значит, и ты… какими-то незримыми узами… уже…
Вот дурость! Нашла о чем рассуждать! Очень нужно! Будто эта старуха с кафедры, Накайте! Будто папаша, тот без конца… «Цель! Надо иметь цель!..» Какую, милый папочка? Искать людей всюду, где только можно… и даже на «скачках» — на отдающих сельскими посиделками факультетских танцульках, где такая скука, но надо искать и там… людей надо искать повсюду. И всех их надо познать, папаня, тогда, быть может, найдешь хоть одного… который…
«Со Скорпионом союз гармоничный и прочный. Очень многое связывает Рыб с Козерогом. Эти знаки взаимопритяжимы. Общение бывает счастливым, если только упрямый Козерог не травмирует Рыб…»
(Козерог… Нет, лучше Единорог, для меня он будет Единорог, так красивее…)
Опять-таки, Эма, людей надо познать. Всех. Тогда не обидят. Ни все, ни тот, один. С ними надо уметь быть: со всеми. Понимать их. Проникать, проникать надо в них. Постигать. Искать истину. Искать то самое слово, которое по-французски … Ну, как там, у этой Натали Саррот: un mot juste[51]. И тогда…
Да, найдется. Тогда найдется тот один, который раскроется перед тобой. Как цветок лотоса. Как книга веков. Как судьба. «Коснись меня, и я буду воистину», — кто это сказал? Так мудро? По-взрослому. (Но разве одни только взрослые могут быть мудрыми?) Я, Эма, я записала это у себя в тетради, хотя по сей день не знаю, мои ли то слова. Может, и они из книги веков, читать которую волен каждый? И обязан читать, для человека это обязательно… Но они, эти вековые слова, срослись с моими словами и мыслями, они одновременно и мои, ибо всегда со мной — днем и ночью, — потому что кто коснется… не просто так, хамской рукой чувака, а как тот… найденный среди тысяч… если только он настоящий… истинный…
Эма! Ты все еще сомневаешься? Все не веришь? Даже сейчас? Даже сейчас боишься…
— Эма, — (вздрагиваю), — о чем ты думаешь? — Это Вирга; почему-то ее знобит; от холода, что ли. — О чем, а?
— О Единороге.
— Чего-о? — (Много она знает…) — Я боюсь, Эмка.
— Не бойся… Это тот, из гороскопа.
— Единорог? А там такой есть?
— Ну, Козерог… пусть…
— Из гороскопа! Вот дурочка! Кто же в такое верит? Это ведь игра.
— Ну и пусть. Зато красивая. И полезная.
— Полезная? Это уж, Эма, кому как…
— Ну… мне… Кто я без игры? Ноль без палочки…
— Чудная ты, Эмка…
— Наверное.
Помолчали. Снова заговорила Вирга.
— Как по-твоему, — спросила, рукой-ледышкой трогая Эму за колено; холодок чувствовался даже сквозь джинсы, — это уже все? Загремим?
— Не думаю.
— А куда они все подевались? Ну, гады…
И она как бы снова вернулась туда, где находилась и куда так не хотелось, — в отделение милиции, где они все торчали. Время шло, а они сидели как цуцики, все рядышком, на длинной желтой скамье, взъерошенные, раздавленные, потерянные, и каждый думал о чем-то своем, каждый искал какого-нибудь утешения; и у двери, спиной к стене, по-прежнему стоял Гайлюс, чернявый дружинник с умными серыми глазами. Гайлюс? Имя и фамилия? Что же это я: имя, конечно! Ведь майор сказал: «Товарищ Висмантас!» Или это имя такое — Висмантас? Ну и дура — не все ли равно? Тебе! Хотя ты правда его где-то, ну, где-то видела. Ты видела и эти волосы, черные как смоль, будто нарочно взлохмаченные, жесткие, небось как проволока, и эти тяжелые, чуть не до колен, руки-кувалды, и этот будто невзначай скользящий, а на деле весьма пристальный взгляд серых быстрых глаз…