«Но туда, не забывай, сгоняли главным образом немцев… то есть немцев-антифашистов… ведь были и такие… Наши туда попадали редко…»
«По-моему, он здесь…» — пропустив мимо ушей мои слева, повторила Винга, когда мы — опять-таки совершенно неожиданно — чуть ли не нос к носу столкнулись на гладкой, открытой всем ветрам горе, в самом сердце земли немецкой, в доброй тысяче километров от Вильнюса; я гостил в Эрфурте и, конечно, поехал в Бухенвальд, а Винга, к тому времени уже студентка, прибыла туда с хором или каким-то ансамблем; чуть ли не нос к носу столкнулись мы у стенда со списками погибших; поздоровались шепотом, как на кладбище.
«Не нашла… — вздохнула она, когда час или два спустя и, разумеется, невольно — пути туристские повсюду те же — оба мы очутились в одном и том же небольшом, но уютном ресторанчике все на той же открытой всем ветрам горе; как-то вышло, что оба одновременно подошли к окну, где стоял свободный столик; я попросил разрешения сесть; Винга согласилась. — Нету… Здесь нету…»
«А ты полагала, что есть?»
«В Бухенвальде? Конечно! Ведь его увезли… с другими профессорами…»
«Но почему обязательно сюда? Лагерей было много — по всей Европе…»
«Его увезли в рейх! В Германию, это точно».
И замолчала, отвернулась к окну; я мысленно проследил за ее взглядом, скорбным и чуть с поволокой, устремленным туда, где в таинственной долине у подножия горы, словно выплывший из трепетной глубины столетий дух Шиллера и Гёте, восходил прозрачно-голубой и как будто испокон веков мирный веймарский туман; глаза Винги, мало знакомые мне, показались слишком темными и подернутыми какой-то дымкой…
Она взглянула на меня с каким-то укором, а то и со злостью, и эта злость мигом смыла с ее взгляда тусклый налет — легкую дымку, которая сливалась, перемешивалась с мглистым осенним вечером, с мягкой, колышущейся над веймарскими башнями меланхолией; я не спеша закурил.
«Ну, конечно… — она потупилась явно смущенно. И голос уже был тише, даже спокойнее. — Необязательно здесь… Может, вовсе и не здесь, хотя мама говорила мне… я помню, когда я была совсем маленькая… Вы понимаете, товарищ… ну, товарищ главный редактор…»
«Редактор? И это здесь? В Бухенвальде?»
«Извините… — на круглом Вингином лице показалась застенчивая, жалкая улыбка — так, видимо, улыбалась ее мама. — Сделайте скидку на студенческую незрелость… Я правда не знаю, как обращаться к вам…»
«Просто по имени…»
«По имени? К вам?»
«Разве у меня нет имени?..»
«Есть, но все-таки… Вас — по имени?..»
«Меня все так зовут».
«Не все».
«Почти все».
«Вы — редактор!»
«Ну и что же? Редактор тоже человек, Винга… Даже такой старенький, как я…»
Заигрываешь? — спохватился я, удивляясь своей развязности. — Чего тебе от нее надо? От этой девчушки? Мало тебя учила жизнь? Мало била, корежила? Забыл, что такие безобидные фразочки — страшный джинн, которого нельзя выпускать из бутылки?
«Вы не старый».
Вот видишь! Ликуй, пляши — тебя заметили, даже отметили; получил что хотел.
«Смотря для кого…»
Пошло-поехало — хвастай, набивай цену. Раз уж ввязался в игру…
«Для меня — не старый!»
Что я говорил!
«Для тебя?»
«Я и сама старуха… Если бы вы знали, товарищ Глуоснис, какая я старая… Какая дряхлая…»
«Ты? Детка, какая ты…»
«Кокетка», — чуть было не закончил я, но удержался: к чему эти рифмы? Детка-кокетка — ну и пошлятина! В общем, нечего нести чушь.
«Да, да — старая… — Она улыбнулась сама себе. — Полная развалина… — Невольно тронула рукой пачку сигарет, которую я положил на стол, отодвинула подальше от себя. Возьмет? Ждет, когда предложу? Сигарету она не взяла, и у меня отлегло от сердца: не люблю, когда женщина курит, особенно та, с которой… Если ты, Глуоснис, сам предлагаешь закурить, значит, отдаешь себе отчет, что с этой… все… Да, ставим крест — бывало такое в молодости… с такими дальше дружбу не водим… — И говорю ужасные глупости… Что вы подумаете обо мне? Что?»
Для нее это имеет значение, старик: что ты подумаешь. Хорошо это или плохо, а?
«Подумаю, что нас свела судьба, Винга…»
«Судьба?»
«Именно. Иначе как объяснить нашу встречу?.. За тысячу километров от дома… в каком-то Бухенвальде…»
«Для меня он не какой-то!»
«И для меня, конечно! Для меня тоже…»
Вот болван, подумать только: и для него! И для него это имеет значение — что встретились в Бухенвальде; что еще сморозишь? Еще пошлее, еще глупое и неуместнее?
«Что закажем? — спросил я, полистав меню и строго глядя на Вингу. — Индейку? Она тут значится…»
«Для студенческого кармана…»
«Это уж не твоя забота, я угощаю. Имею я право, а?»
«Разве что как редактор… внешкора-неудачника…»
«Брось ты это!.. Люди как люди. Просто люди, ладно? Туристы… Ну, на худой конец — сотрудники… Итак?»
«Все равно…»
«А что пьем?»
«Минеральную воду».
«Отлично…»
Я подозвал кельнера.
«Две отбивные, — сказал я: это было самое дорогое в меню. — И два коньяка…»
«Коньяк я, товарищ Глуоснис…»
«Разумеется, стакан минеральной воды со льдом… кофе… А коньяк выпью я. Обе порции. А то и целых три…»
«Три? — Она ужаснулась. — Почему целых три?»
В ее глазах в самом деле мелькнуло что-то вроде страха, в этих блестящих карих, по-детски расширенных глазах; она даже поглядела по сторонам.
«Почему три? Потому что не одну и не две, поняла? От немецких коньячных доз еще никто не скатывался под стол. А тем более — не умирал».
«Ужас!»
«Что тут ужасного, Винга? Надо же что-то делать!.. Для чего же тогда рестораны? И потом, настроение сегодня какое-то муторное… Когда окажешься в таком месте, как сегодня… где человек вдруг понимает, что он не больше чем песчинка…»
«Ну из-за этого не стоит огорчаться! Надо только стараться, и все… А остальное, товарищ Глуоснис…
Я не понял.
«Я найду его! Вот увидите! Ведь мама говорила… Я помню хорошо…»
И вдруг умолкла, смешалась, отчего-то испуганно глядя на соседний столик: там собралась группа таких же молодых людей, — возможно, из того же ансамбля или хора; разговаривали по-литовски и с таким оживлением, что не заметить их было невозможно, — после посещения Бухенвальда, пожалуй, слишком оживленно и громко; я перехватил негодующий Вингин взгляд и, разумеется, согласился с ней.
«Ты что-то хотела сказать? — спросил я, глотнув пива (не спрашивая, как нечто само собой разумеющееся, официант поставил передо мной запотевшую кружку «Радебергера»; коньяк он принес потом), пиво было ароматное, но холодное и пощипывало горло. — Винга, ты собиралась что-то сказать…»
«Да, да! — встрепенулась она и, словно радуясь, что моя слова избавили ее от необходимости думать о соседнем «литовском» столике, откуда в нашу сторону постреливали весьма любопытные — в особенности девические — взгляды. — Один раз, помню, когда я еще была малюткой, мама мне сказала…»
«Смелей, смелей! — подбадривал я. — Они не услышат… далеко…»
«Они? — Винга нахмурилась. — Да хоть и услышат — все равно не поймут… И даже не знаю, поймете ли вы…»
«Постараюсь…»
«Только не смейтесь, ладно? Обещаете?..»
«Обещаю. И что же твоя мама… царство ей небесное…»
«Ну, что я… может, я и сама… в этих канализационных люках… Не понимаете?»
«Н-нет», — сознался я, хотя что-то как будто смутно забрезжило из того, что она собиралась сообщить, — пусть очень и очень смутно; нет, я знал, что это невозможно, то, что она скажет.
«Что я… что, может, и я… тоже родилась там… уже после того, как отца… гестапо…»
Я не выдержал.
«Винга, — произнес я как можно более спокойным голосом, — человек не в силах назначить себе час и место рождения…»
«Что ж… — вздохнула она. — Вы не поняли… Вы меня не поняли…»
Она подчеркнула слово «вы», и я невольно нахмурился — прямо-таки почувствовал, как по складкам на лбу будто темной тенью промелькнули мои, откровенно говоря, немолодые годы; Винга почему-то улыбнулась — печально, разочарованно.