Почти каждый свободный вечер я проводил у него в «Астории», где тогда размещалось общежитие партийных работников Ленинграда.
В небольшой комнате, в которой Оскар жил со своей женой Милочкой, всегда было полным-полно народу. И хотя, надо полагать, у Тарханова хватало всяких дел (он писал историю КИМа и делал это только в ночные часы, потому что по десять — двенадцать часов проводил на заводе), он ни разу не сказал мне «я занят» или «мне сегодня некогда», а щедро отдавал мне короткие часы своего вечернего отдыха.
Очень мягко, я бы сказал — деликатно, расширял он мои политические горизонты, давая понять, что пионерская работа, при всей своей значительности не может и не должна подменить собою всё то, что предстоит сделать парню с комсомольским билетом.
В 1925 году он рекомендовал меня в кандидаты в члены партии, сказав при этом: «Я верю тебе, как самому себе. Верю в твою душевную чистоту, неподкупность и горячий комсомольский энтузиазм. Если ты будешь работать в партии так, как работал с пионерами, толк из тебя получится несомненно!»
Потом, как это часто случается в жизни, наши пути-дороги разошлись. Вернее сказать, дорога, по которой пошел Тарханов, увела его из Ленинграда — и, значит, от меня — на тысячи километров. Партия послала его в Китай, где он и пробыл два года, участвуя в революционной борьбе коммунистов и комсомольцев Шанхая, Нанкина и Кантона.
Как я бывал счастлив, когда почтальон приносил мне желтый узкий конверт с яркими марками, на которых извивались драконы или добро и открыто глядел Сун Ят-сен.
Иногда письма Оскара были подробными, интересными, как рассказ. Читая их, я как бы ощущал на себе пламенное дыхание грандиозной революционной битвы, кипящей за Великой китайской стеной.
Иногда по тонкой прозрачной бумаге пробегало лишь несколько торопливых строк:
«Как видишь, Митя, пока еще жив и надеюсь раньше или позже — сие от меня не зависит — пожать твою благородную лапу».
Сейчас Оскар учится в Институте красной профессуры и пишет книгу рассказов о Китае. Я уже знаю, как она будет называться: «Китайские новеллы». Оскар читал мне некоторые рассказы. Ничего не скажешь, здорово! Будто написаны они не профессиональным политиком и комсомольским вожаком, а настоящим писателем — Либединским или Лавреневым. Он одобрительно, но и чуть-чуть иронически отнесся к перемене в моей судьбе: «Ну вот и выскочил из пионерских штанишек. Работаешь в КИМе? Что ж, это неплохо, если в конце концов добьешься живой работы в стране. Опасайся одного — чтобы не засосал аппарат, а то выйдет из тебя молодой старичок с портфелем под мышкой, и будешь ты оглядываться по сторонам — как бы чего не вышло». Я сказал Оскару, что мечтаю о подпольной работе, чтобы было трудно, опасно и рискованно. Ласковая и чуть насмешливая улыбка тронула его маленький, как у девушки, рот. «Будет тебе белка, будет и свисток! Только не столь, может быть, скоро, как ты рассчитываешь». И, хлопнув меня по плечу, закончил своей любимой поговоркой: «А ты говоришь — купаться!»
Много позже, и как-то неожиданно, в жизнь мою вошел Александр Мильчаков.
После XIV партийного съезда, в январе 1926 года в Ленинград приехала группа членов Центрального Комитета партии, в которую входили товарищи Орджоникидзе, Калинин, Киров, Петровский, Микоян, Андреев, Шверник и другие. Им предстояло разъяснить Ленинградской партийной организации суть решений съезда и помочь ошибающимся, запутавшимся в оппозиционной демагогии коммунистам выйти на прямой ленинский тракт. А так как среди ленинградских комсомольцев насчитывалось немало ребят, поддавшихся на уговоры Зиновьева и его присных, то в Ленинград приехало также несколько членов Цекамола: Соболев, Косарев, Мильчаков, Сорокин, Жолдак, Ханин, Матвеев, Лебедев и другие.
И вот на одном из собраний комсомольского актива слово получил член ЦК Мильчаков. Десятка три активистов-зиновьевцев, расположившихся в задних рядах, стали истошно вопить: «Долой! Долой с трибуны! Не хотим слушать варяга!» При этом они с грохотом передвигали стулья и свистели так, что в зале стоял страшный гвалт.
Светловолосый коренастый паренек стоял на трибуне, намертво охватив пальцами ее края, и спокойно ждал, когда глотки разбушевавшихся крикунов запросят пощады. Нагнулся чуть вперед, широко улыбнулся и спросил: «Нашумелись? Может быть, хватит?» Удивительный голос был у этого незнакомого мне парня: высокий, мягкий и в то же время необыкновенно звучный — словом, как говорят о певцах, от природы поставленный голос.
Я знал почти всех признанных комсомольских «говорунов», но такого блестящего оратора слышал впервые. Я не знал тогда, что его называют «Сашей-златоустом» и что он считается лучшим комсомольским оратором. Я только слушал, слушал напряженно, боясь пропустить хоть бы одно сказанное им слово, и сердито оглядывался на уже совсем редкие выкрики в задних рядах.
Мильчаков говорил спокойно, очень ясно, но каждая фраза его речи была подогрета огнем задора и убежденности. Он обращался к нам, сидевшим в зале, к своим товарищам, активистам славного комсомольского племени, обращался ко всему залу, но каждому, наверное, казалось, что он обращается именно к нему. Во всяком случае, мне так казалось, и я старался встретиться с ним взглядом, невольно копировал его ироническую усмешку и гневно сжимал кулаки. Эх, если бы научиться когда-нибудь говорить так, как он!
И думаю, в тот вечер у многих вдруг приумолкших крикунов заныло сердце. Уж очень убежденно и доходчиво говорил Мильчаков о том, что так запутывали «вожди» ленинградской оппозиции.
Через несколько дней я случайно встретился с ним в Смольном, куда пришел вместе с Юркой, чтобы получить направление в ЦК.
Меня с ним познакомил Леня Криволапов — новый председатель Северо-Западного бюро юных пионеров.
«Вот этот лихой парень, Саша, — сказал Криволапов, указывая на меня, — собирается дать стрекача из Ленинграда. Ему, видишь ли, надоел красный галстук». — «Да при чем тут галстук, — огрызнулся я. — Ты просто злишься, что я помимо тебя действую».
Саша взял меня под руку: «Ты не поладил с Криволаповым? Зря. Он дельный парень». — «Да я его второй раз в жизни вижу. Просто, понимаешь ли, мне необходимо уехать. А он возражает». — «А причина действительно серьезная?» — Мильчаков довольно крепко придерживал меня за локоть, а коридор в Смольном такой длинный, что хоть на велосипеде разъезжай! И я не очень связно стал рассказывать о нашей дружной троице, о Юрке-командоре и о том, что мы решили никогда не разлучаться, а вот теперь Юрка уезжает, и как же мне быть.
«А он, этот Юрка, причастен к оппозиции?» — спросил Мильчаков. «Ну как же. Самый заядлый», — поспешно подтвердил я. «А ты?» — «Что я?» — «Ты, тоже Зиновьева поддерживаешь?» — «Да ты что! Юрка политик, а я ведь с пионерами…» — «Пионеры, Муромцев, тоже политика. И большая», — сказал Мильчаков.
Но он не стал уговаривать меня оставаться в Ленинграде. Даже наоборот. Заговорил о Северном Кавказе: «Интересный край! Горские племена, казаки… Ты слышал что-нибудь о шариате? Дагестан, Чечня… Помнишь Шамиля? Он поднял зеленое знамя пророка. Так вот, нам еще предстоит многое сделать, чтобы сокрушить твердыню шариата. И начинать надо с маленьких горцев. Пусть захотят носить пионерские галстуки. Не зеленого, а красного цвета. Разве это не настоящее дело для молодого парня? Как ты думаешь?» Я загорелся: «Вот бы туда!» — «А ты попроси, может и пошлют».
Мы еще долго прохаживались по коридору, и я рассказывал Мильчакову о том, как организовывал в Федяшевском детдоме под Тулой Детскую коммунистическую партию, как потом пришлось схлестнуться со скаутами, поднявшими голову при нэпе, и о своей работе в Ленинграде. И я был так благодарен ему за то, что он правильно меня понял, что, прощаясь, чуть не раздавил ему руку своим «железным» пожатием и сказал: «Классный ты оратор, товарищ Мильчаков, вот в чем вся штука. Я ведь твою речь на активе слышал». Мильчаков засмеялся: «Думаешь, кое-кого убедил?» — «А то как же. Сперва они такой шум подняли, а потом, смотрю, поутихли. Даже Юрка и тот в лице переменился».